Византия и «Третий Рим» в поэзии Осипа Мандельштама

Ранчин А. М.

К интерпретации стихотворений «Айя-София» и «На розвальнях, уложенных соломой...»

Византии посвящено стихотворение О.Э. Мандельштама «Айя-София» (1912), вошедшее в сборник «Камень» (1923 г.).

Айя-София —здесь остановиться

Сулил Господь народам и царям!

Ведь купол твой, по слову очевидца,

Как на цепи, подвешен к небесам.

И всем векам — пример Юстиниана,

Когда похитить для чужих богов

Позволила эфесская Диана

Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,

Когда, душой и помыслом высок,

Расположил апсиды и экседры,

Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,

И сорок окон — света торжество;

На парусах, под куполом, четыре

Архангела — прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье

Народы и века переживет,

И серафимов гулкое рыданье

Не покоробит тёмных позолот.

Мандельштам, что характерно для акмеизма — художественного течения, к которому он принадлежал, точен в архитектурной конкретике, в вещественных деталях. Он упоминает и о полукруглых в плане выступах в алтарной части храма (апсидах), и об углублениях (экседрах), пишет о треугольных сферических сводах (парусах), на которые опирается барабан купола (на них изображены фигуры ангелов).

Как заметил М.Л. Гаспаров, в этом тексте и в стихотворении «Notre Dame» «звучит дорогая Мандельштаму тема культурной непрерывности<...>» (Гаспаров М.Л. Поэт и культура: Три поэтика Осипа Мандельштама // Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. («Новая библиотека поэта»). С. 14).

Св. София организует и время, и пространство. Она — зри- мое напоминание о прошлом, об основании Константинополя:

Айя-София — здесь остановиться

Судил Господь народам и царям!

Мандельштам подразумевает легенду, по которой сам Бог указал Константину Великому место для основания города (ср.: Taranovsky K. Essays on Mandel’stam. Cambridge (Mass.); L., 1976. P. 119). Эти строки отсылают к первоистоку истории Константинополя; их «начальному» положению на временной оси соответствует место в тексте: они открывают стихотворение. Завершается «Айя-София» строками, свидетельствующими о будущем святыни:

И мудрое сферическое зданье

Народы и века переживет,

И серафимов гулкое рыданье

Не покоробит темных позолот.

Соответственно, в первых трёх строфах преобладают глагольные сказуемые в форме прошедшего времени, в последних строках — будущего. Настоящему временному плану в стихотворении соответствует описание св. Софии в предпоследней, четвертой строфе.

Подчеркивается и срединное, центральное положение храма в пространстве: обозначены запад и восток как ориентиры («Расположил апсиды и экседры, / Им указав на запад и восток»). Сам же город был заложен Константином в месте, где сходились европейские и азиатские дороги.

Св. София в стихотворении Мандельштама символизирует скорее не православие, а вечность и божественное совершенство («храм, купающийся в мире», «мудрое сферическое зданье»). Запад и восток — не просто стороны света, но и, вероятно, католицизм и христианство. Мандельштам называет в «Айя-Софии» имя императора-храмостроителя — Юстиниан. Юстиниан повелел для св. Софии взять колонны из языческого святилища богини-охотницы Дианы (Артемиды) в городе Эфесе.

При Юстиниане христианство ещё не было разделено на западное и восточное вероисповедания. Юстиниану удалось воссоединить целостность Империи, отвоевав Запад (Италию) у варваров. Для автора стихотворения конфессиональные различия блекнут или исчезают перед лицом Культуры. Возможно, в мандельштамовском тексте снимается не только противопоставление «православие — католичество», но и противопоставление «христианство — ислам». Строки «здесь остановиться / Судил Господь народам и царям» могут относиться не только к Константину (он единственный христианский царь, «остановившийся» на Босфоре, слова о «народах» едва ли применимы к одному народу, ромеям-византийцам, и до Константина населявшим земли Империи). На западном берегу Босфора «остановились» в 1453 г. завоеватели Константинополя — турки, возглавляемые «царем» — султаном Мехметом Фатихом. Но мандельштамовские строки могут быть не только свидетельством о прошлом византийской столицы, но и пророчеством о её будущем. При таком прочтении «народы и цари» — это славяне и, прежде всего, русский народ и его правители, призванные создать на земле бывшей Византии православную славянскую империю — её преемницу.

В русской поэзии эту идею с особенной интенсивностью и настойчивостью выразил Ф.И.Тютчев в стихотворениях «Русская география», «Рассвет», «Пророчество», «Нет, карлик мой! трус беспримерный...», «Тогда лишь в полном торжестве...».

В сопоставлении с тютчевскими текстами очевидно «уклонение» Мандельштама, нежелание акцентировать политико-историософскую идею о России — наследнице Византии. «Несоответствие» «византийских» стихотворений Тютчева и «Айя-Софии» особенно очевидны на фоне перекличек с тютчевскими произведениями в других поэтических текстах «Камня»(1). Тютчевские декларации однозначны. Мандельштамовское упоминание о «народах и царях» — затемнённый намек, допускающий различные толкования. В строке «Мудрое сферическое зданье / Народы и века переживёт» вечное бытие архитектурного шедевра противопоставлено преходящему существованию «народов», к числу которых относятся не только обладающие ныне Константинополем турки(2), но и притязающие на византийское наследие русские.

Другое произведение Мандельштама, соотнесённое с русской историософской традицией (содержащее отсылку к теории «Москва — Третий Рим»), — стихотворение «На розвальнях, уложенных соломой...» (1916), вошедшее в книгу «Tristia» (1922):

На розвальнях, уложенных соломой,

Едва прикрытые рогожей роковой,

От Воробьевых гор до церковки знакомой

Мы ехали огромною Москвой.

А в Угличе играют дети в бабки

И пахнет хлеб, оставленный в печи.

По улицам везут меня без шапки,

И теплятся в часовне три свечи.

Не три свечи горели, а три встречи —

Одну из них сам Бог благословил,

Четвёртой не бывать, а Рим далече —

И никогда он Рима не любил.

Ныряли сани в чёрные ухабы,

И возвращался с гульбища народ,

Худые мужики и злые бабы

Переминались у ворот.

Сырая даль от птичьих стай звенела,

И связанные руки затекли;

Царевича везут, немеет страшно тело —

И рыжую солому подожгли.

Стихотворение многопланово. «Мы» — это и сам Мандельштам и Марина Цветаева, и Лжедимитрий I (Григорий Отрепьев), «царевич» в финале стихотворения ассоциируется и с царевичем Димитрием, и с царевичем Алексеем, которого казнил отец — Пётр I. Упоминание об Угличе и о детской игре (бабках) побуждает вспомнить об отроке царевиче Димитрии, то ли убитом, то ли случайно погибшем в Угличе при игре в ножички. Сожжён был труп первого Лжедимитрия — самозванца Григория Отрепьева, выдававшего себя за спасшегося царевича. Солома в стихотворении названа рыжей, а Отрепьев был рыжеволос. Но «рыжее» также и пламя. «Мы» – «он» и «она». «Она» соотнесена с Мариной Цветаевой, которой в феврале—июне 1916 г. Мандельштам был увлечён, когда приезжал в Москву. Цветаева ответила на его чувство. Себя Марина Цветаева сближала с полькой Мариной Мшишек — супругой первого и второго Лжедимитриев. Об этом — её стихотворение «Димитрий! Марина! В мире…», написанное в марте 1916 г.

Г. Фрейдин в книге «A Coat of Many Colors» указал на соответствие между «розвальнями, уложенными соломой», и сюжетом картины И.И. Сурикова «Боярыня Морозова». «Воробьевы горы» он истолковал как отсылку к отроческой клятве Герцена и Огарёва бороться до конца дней с деспотизмом российской власти. В символическом плане это как указание на выстраиваемый Мандельштамом сюжет «мученичество русского интеллигента». В статье «Сидя на санях» Г. Фрейдин отметил другую параллель к мандельштамовскому тексту — сани, на которых перевозили гроб с телом Пушкина(3).

«Старообрядческие» ассоциации лирического сюжета «На розвальнях…» — убиение/сожжение героя (царевича и одновременно самозванца) — могут быть существенно дополнены. Если «розвальни, уложенные соломой...» обозначают, кроме прочего, сани боярыни Морозовой, то подразумеваемая героиня стихотворения — не только Марина Цветаева, но и эта исповедница «старой веры». Но если героиня ассоциируется с Морозовой, то её спутник, несомненно, должен идентифицироваться с духовным отцом Морозовой Аввакумом, также принявшим смерть во имя веры. Мандельштамовский текст обнаруживает многочисленные переклички с «Житием» Аввакума, внимательным и впечатлительным читателем которого Мандельштам был ещё в детстве(4). Рассказывая о первом аресте, Аввакум пишет: «<...> посадили меня на телегу, и ростянули руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря». Растянутым рукам из «Жития» соответствуют затекшие связанные руки в стихотворении, сходно описание езды в санях — указываются начальная и конечная точки (от патриаршего двора до Андроникова монастыря у Аввакума, от «Воробьевых гор до церковки знакомой» у Мандельштама). После осуждения на соборе 1666-1667 гг. протопопа «повезли <...> на Воробьевы горы». Мандельштамовская строка «По улицам меня везут без шапки» соответствует не только развенчанию царя, лишению его монарших регалий (шапки Мономаха), но и поруганию и расстрижению старообрядца (Аввакум в «Житии» пишет о расстрижении, лишении сана, муромского протопопа Логина, у которого отняли шапку).

Переклички с «Житием» Аввакумаобнаруживаются и в других строках мандельштамовского стихотворения. Слово «хлеб» в стихе «И пахнет хлеб, оставленный в печи» обладает не только оттенками значения ‘тепло’, ‘уют’, ‘дом’, но и рождает евхаристические ассоциации с хлебом причастия, бескровной жертвы Христовой. Евхаристическая символика хлеба — лейтмотив статьи Мандельштама «Пшеница человеческая» (1922)(5); образ-символ хлеба Христовой веры занимает центральное место в стихотворениях «Люблю под сводами седыя тишины...» (1921) и «Как растет хлебов опара...» (1922). «Сугроб пшеничный», ассоциирующийся, по-видимому, с движением времени, с его плодоношением и с жертвой во имя истории, упомянут в стихотворении «1 января 1924» (1924). Евхаристическая символика хлеба — жертвы во имя веры встречается и в аввакумовском автобиографическом житии. Рассказывая о казни исповедника «истинной веры» инока Авраамия, автор «Жития» сравнивает его смерть с печением хлеба: «на Москве в огне испекли, и яко хлеб сладок принесеся Святей Троице».

К. Браун отмечал двойственность, противоречивость мотива тепла, огня в мандельштамовском стихотворении: это и доброе тепло хлеба, и «злое» пламя сжигающего костра (Brown C. Mandelstam. Cambridge, 1973. P. 224-225). Но мандельштамовский образ хлеба более сложен: как и у Аввакума, он соединяет смыслы смерти и воскресения, горести и торжества веры. Последняя строка стихотворения «На розвальнях…» — «И рыжую солому подожгли» — указывает не только на сожжение тела убитого «Димитрия» — Отрепьева, но и на сожжение старообрядцев (прежде всего, Аввакума).

Хлеб в печи может ассоциироваться не только с сожжением (казнью) старообрядцев, но и с самосожжением, одним из проповедников которого был именно Аввакум. Старообрядческое самосожжение представлено как лейтмотив темы «русской судьбы и тайны» в стихотворении «Задебренные кручи» А.А. Блока — поэта, очень значимого для Мандельштама.

Аввакумовский подтекст присущ в стихотворении Мандельштама и образу трех свеч, теплящихся в часовне. Этот образ — аллюзия на цветаевские строки «Загораются кому-то три свечи» (Гаспаров М.Л. Поэт и культура... . С. 25) и в то же время параллель к рассказу «Жития» о том, как Аввакум, исповедовавший блудницу, «сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, <...> зажег три свещи <...> и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже <...> угасло злое разжежение». Страсть героя и героини мандельштамовского стихотворения оценена двойственно, в ней есть губительное и греховное начало, что подразумевает отождествление героя с самозванцем, нарушающим принцип легитимности(6). Огонь, пламя в стихотворении означают не только жертвы истории, трагедию русской судьбы, но и разрушительность всесжигающей страсти.

Огонь в «На розвальнях…» символизирует русскую душу в её жажде саморазрушения. Этот образ напоминает о характеристике русских в статье Вячеслава Иванова «О русской идее» как «народа самосжигателей», тоскующих «по огненной смерти» (Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С. 327).

Центральное место в композиции стихотворения занимает третья строфа, содержащая аллюзию на теорию «Москва — Третий Рим»:

Не три свечи горели, а три встречи —

Одну из них сам Бог благословил,

Четвёртой не бывать, а Рим далече —

И никогда он Рима не любил.

Местоимение «он» исследователи истолковывали как указание на самого Мандельштама, в статье «Скрябин и христианство» (1917) написавшего о безблагодатности Рима и римской культуры; как обозначение Владимира Соловьева (к поэме которого «Три свидания» отсылают мандельштамовские три встречи). Но «он» может также относиться и к первому самозванцу, принявшему католичество и получившему престол благодаря поддержке папского Рима, но не выполнившему обязательств перед Римским первосвященником, не пытавшемуся обратить Россию в «латинскую веру». Это местоимение может также обозначать и царевича Алексея, истового приверженца допетровской старины, надеявшегося бежать от отцовского гнева под покровительство Римского престола. Для Мандельштама и убитый за мнимую или истинную приверженность католичеству Лжедимитрий I (Григорий Отрепьев), и любящий допетровскую старину царевич Алексей, и «западник» и «русский социалист» Герцен, и “западник” и Владимир Соловьев, тяготевший к католичеству, — все они истинные русские, бессмысленно и несправедливо обвиненные в отступничестве. Мандельштам строит своеобразный сверхсюжет «русской гибели» с обобщённым персонажем — лжеотступником, превратно заподозренном и обвиненном в измене истинной вере и Отечеству (именно такое обвинение привело к восстанию и убийству Отрепьева). Структура лирического сюжета в «На розвальнях…» такова: «свой» «своими» (русский русскими) воспринят как «чужой» и предан смерти. Варианты этого сюжета, в свёрнутом виде содержащиеся в «На розвальнях…»: гибель любовника (отсылки с двум Лжедимитриям и к третьему мужу Марины Мнишек атаману Ивану Заруцкому и автобиографический подтекст); гибель поэта (отсылка к погребению Пушкина и автобиографический план); гибель исповедника старой веры (переклички с суриковской картиной и с «Житием» Аввакума). Соотнесённость участи героя стихотворения с казнью старообрядцев поддерживается аллюзией на теорию «Третьего Рима»: исповедники старой веры разделяли Филофееву идею и ощущали реформы Никона как знаки крушения «Третьего Рима», последнего оплота благочестия.

Мандельштам «переворачивает» цветаевский вызов — дарение ему, европейцу, известному «прокатолическими» симпатиями, Москвы. Много позже в воспоминаниях «История одного посвящения» Цветаева так назвала краткое время своих встреч в Москве с автором «На розвальнях…»: «чудесные дни, с февраля по июнь 1916 года, дни, когда я Мандельштаму дарила Москву». Вслед за Цветаевой о дарении ею Мандельштаму Москвы пишет Н.Я.Мандельштам (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 380)

В цветаевском «Ты запрокидываешь голову...» (а также и в «Из рук моих — нерукотворный град...») лирическая героиня, «второе я» самой Цветаевой вводит героя (поэтического двойника Мандельштама) в город и венчает на царство: «Я доведу тебя до площади, / Видавшей отроков-царей...». Отрок-царь напоминает одновременно и о Димитрии-царевиче, убиенном в отрочестве, и о его «тени» Отрепьеве, занявшем московский престол. Цветаева, отождествлявшая себя в стихах с Мариной Мнишек, совершает своеобразную инверсию ролей: согласно истории, наоборот, Отрепьев вводит Марину в город, «открывает» ей Москву. Мандельштам, отвечая Цветаевой в «На розвальнях…», утверждает свою русскую роль: «И никогда он Рима не любил». Поэтический диалог с Цветаевой содержит полемические реплики. Цветаева обещала воцарение, Мандельштам пишет о гибели.

Но разрыв с Римом («четвертой не бывать, а Рим далече») в мандельштамовском стихотворении сохраняет значение трагедии(7). В мандельштамовской статье «Петр Чаадаев»(1914) формула «Москва — Третий Рим» была представлена как знак изоляционизма, национальной обособленности: «История — лестница Иакова, по которой ангелы сходят с неба на землю. Священной должна она называться на основании преемственности духа благодати, который в ней живет. Поэтому Чаадаев и словом не обмолвился о “Москве — третьем Риме”. В этой идее он мог увидеть только чахлую выдумку киевских монахов».

Демонстративная и бесспорно намеренная неточность — упоминание о киевских монахах (создатель теории Филофей был монахом псковского Елеазарова монастыря) — призвана подчеркнуть пренебрежительное отношение к самой идее и её провинциализм. К.Тарановский и Г.Фрейдин привели параллели к строке «А в Угличе играют дети в бабки» из других стихотворений Мандельштама («Век», «Нашедший подкову», «Грифельная ода»). Г.Фрейдин отметил, что образный ряд этих стихотворений объединяет мотив жертвы ребенка, кровью скрепляющей века (Taranovky K. Essays on Mandel’stam. P. 119; Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 112-113). Параллели могут быть дополнены: этот мотив развернут и в «1 января 1924», герой которого изображен рядовым седоком в санях и наделен жертвенной готовностью по сыновнему заботиться о веке и соединять времена. В контексте других стихотворений Мандельштама гибель героя в символически многозначном сюжете «На розвальнях, уложенных соломой...» приобретает смысл жертвы, принесённой ради соединения времен.

И «западничество», и изоляционизм мыслятся Мандельштамом — автором стихотворения как два полюса единой русской души. «Третий Рим» оказывается формулой, способной описывать и самодостаточность, обособленность России, и её устремлённость к Западу и западной культуре. Русские историософские сочинения — от философской публицистики Владимира Соловьева до современных Мандельштаму текстов — содержат много примеров такого предельно широкого и порой противоположного осмысления формулы «Москва — Третий Рим». Возможно, они послужили отправной точкой для мандельштамовской трактовки этой формулы. В философско-публицистических сочинениях Владимира Соловьева «Великий спор и христианская политика», «Русская идея», «Византизм и Россия» формула «Москва — Третий Рим» означает и духовные изъяны России, наследующей худшие черты Византии («второго Рима»), и провиденциальное указание на миссию России в будущем как примирительницы Востока и Запада, православия и католицизма. Для Вячеслава Иванова «Москва — Третий Рим» — это свидетельство о «Риме Духа», о призвании русских к преодолению обособленности, к служению «вселенской правде» (Иванов Вяч. По звездам. С. 318.). И.А.Кириллов использует формулу «Москва — Третий Рим» для характеристики воззрений самых разных русских религиозных философов — от Хомякова до Владимира Соловьева (в этом отношении автор книги следует за Н.А.Бердяевым)(8).

«На розвальнях…»было включено Мандельштамом во «Вторую книгу», вышедшую год спустя после сборника «Tristia». Лейтмотивом этой книги «становится повторяющийся образ заключительного этапа политической, национальной, религиозной и культурной истории <...>» (Ронен О. Осип Мандельштам // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 15). В отличие от других стихотворений книги, посвящённых отдельным эпохам, в «На розвальнях…» соединены сразу три переломные эпохи — Смута, Петровское время и современность, ощущаемая, несомненно, как канун грандиозных перемен. Три Рима, три свечи, три встречи обозначают, кроме многого прочего, эти три «перелома» в исторической судьбе России.

 (1) Поэтическому диалогу с Тютчевым в «Камне» посвящена статья: Тоддес Е.А. Мандельштам и Тютчев // International Journal of Slavic Linguistics and Poetics. 1974. Vol. 17. P. 70-86.

(2) Отнесение этих мандельштамовских строк исключительно к туркам (Мандельштам О. Сочинения: В двух т. Т. 1. М., 1990. С. 462, комм. П.М. Нерлера и А.Д. Михайлова: «после завоевания Константинополя в храме св. Софии устроена мечеть»), на мой взгляд, неоправданно сужает и обедняет их смысл.

(3) Ср. интерпретации этого стихотворения: Brown C. Mandelstam. Cambridge, 1973. P. 224-225; Taranovsky K. Essays on Mandel’stam. P. 115-120; Гинзбург Л. О лирике. М., 1997. С. 356; Freidin G. A Coat of Many Colors: O.Mandelstam and Mythologies of Self-presentation. Berkeley et al., 1987. P. 109-117; Фрейдин Г. «Сидя на санях» // Вопросы литературы. 1991. № 1. С. 9-20; Аверинцев С.С. Судьба и весть Осипа Мандельштама // Аверинцев С.С. Поэты. М., 1996. С. 231-232; Гаспаров М.Л. Поэт и культура... . С. 25.

(4) Ср. свидетельства в автобиографической книге “Шум времени”: Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. М., 1993. С. 475; 483.

(5) О символике зерна и хлеба в этой статье см.: Тоддес Е.А. Статья “Пшеница человеческая” в творчестве Мандельштама 20-х годов // Тыняновский сборник: Третьи Тыняновские чтения. Рига, 1988. С. 192-193.

(6) Ср. в этой связи запись в дневнике С.П.Каблукова от 2 января 1917 г. (Морозов А.А. Мандельштам в записях дневника С.П. Каблукова // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 85). и отраженное в мемуарах И.В. Одоевцевой представление Мандельштама о любви как о жертве и казни, как о костре (Одоевцева И. На берегах Невы. М., 1989. С. 159).

(7) См. об этом: Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 114.

(8) Кириллов И. Третий Рим: Очерк исторического развития идеи русского мессианизма. М., 1914.

Подобные работы:

Актуально: