Народный характер в деформациях советской эпохи

Голубков М.М.

В творчестве Солженицына создана целая характерология русской жизни первой половины ХХ века. Предметом исследования стал русский национальный характер в его разных личностно-индивидуальных проявлениях, охватывающих практически все слои русского общества в переломные моменты его бытия: политический Олимп, генералитет, дипломатический корпус, карательные аппараты, служащие разным режимам, советские заключенные, лагерные надсмотрщики, крестьяне антоновской армии, советский партаппарат разных десятилетий... Солженицын прослеживает изменения русской ментальности под воздействием исторических обстоятельств, как они сложились в ХХ веке, показывает процесс мучительной ломки национального сознания. Можно сказать, что русский характер запечатлен им в процессе деформаций.

Эпос Солженицына дает материал для исследования конкретных форм этих деформаций и условий, приведших к ним. Принято считать, что это условия политические. Действительно, трудно найти писателя столь явно политизированного, сделавшего предметом художественного исследования документальное воспроизведение политических событий Августа Четырнадцатого или Апреля Семнадцатого. Но, вероятно, энциклопедический по объему исторический материал нуждается не только в политическом осмыслении (оно, в частности, предложено самим Солженицыным, не желающим "переваливать работу исследования с автора на читателя" ("Архипелаг ГУЛаг", т.2. С.607), сколько в онтологическом и социокультурном. В конечном итоге, в реальных исторических лицах, ставших героями "Красного колеса", таких как Ленин или Столыпин, и в характерах вымышленных, как Иван Денисович ("Один день Ивана Денисовича") или дипломат Володин ("В круге первом"), Солженицын представляет грани национального характера, сформированного предшествующей историей и обусловившего историю нашего столетия. В сущности, весь эпос Солженицына (и первые опубликованные в "Новом мире" рассказы "Один день Ивана Денисовича" и "Матренин двор", и роман "В круге первом", и повесть "Раковый корпус", и художественное исследование "Ахипела ГУЛаг", и десятитомная историческая эпопея "Красное колесо") можно рассмотреть как уникальный материал по русской характерологии, требующий научного осмысления со стороны ученых, профессионально связанных с той областью знания, которая определяется как "русская идея". Мы имеем дело не только с корпусом художественных текстов, принадлежащих одному писателю, но с уникальным свидетельством о русской судьбе, характере, сознании, запечатленных в "узловых точках" исторического процесса ХХ века.

Народный характер обычно связывается литературно-критическим сознанием с образом "простого человека", представителя крестьянской среды. Такие характеры, естественно, есть и у Солженицына. Это знаменитая Матрена ("Матренин двор"), дворник Спиридон ("В круге первом"), Иван Денисович Шухов ("Один день Ивана Денисовича", 1959). Но Солженицын трактует народный характер намного шире, включая сюда представителей и других слоев общества, людей иной культурной среды, приобщенных к высшим достижениям русской и мировой цивилизации: это и повествователь из "Матрениного двора", и Олег Костоглотов ("Раковый корпус"), и Глеб Нержин и Дмитрий Сологдин, герои романа "В круге первом". Мало того, значимые грани русского народного характера представляют и персонажи, враждебные автору, на слабости или подлости которых и держится тоталитарный режим (Русанов из повести "Раковый корпус", Яконов, герой "В круге первом"). Да, и без этих героев, по Солженицыну, народ не полный. Он включает в себя праведников и отвернувшихся от правды, прозревших, как дипломат Володин ("В круге первом") и вставших на путь предательства и злодеяний. Именно таким путем писателю удается совместить проблематику русского национального характера с исследованием русской истории, вина за трагические повороты которой ложится не на плечи политических деятелей, приведших к катастрофе, но всего народа, пошедшего по тому пути, который нам известен сейчас, не услышавшего голос истины и предостережения, который тоже звучал и в Августе Четырнадцатого, и в Марте и Апреле Семнадцатого.

Солженицын никогда не был склонен идеализировать народный характер, в этом смысле он избежал соблазна 60-х годов, когда литература и критика, мучительно вспоминая после полувекового забвения национальную идею, почти неизбежно впадала в тон сентиментальной идеализации "простого человека". (Сам он вспоминал об этом в "Теленке...".) Он не льстил и не боготворил народ, не впадая в тон наивного умиления перед "простым человеком", которому якобы изначально открыта некая абсолютная истина в силу его органической принадлежности к народной среде.

Народный характер противоречив и включает в себя не одну только добродетель. Исследованию этой противоречивости посвящен рассказ "Случай на станции очетовка"(1962). В главном герое, молоденьком лейтенанте Васе Зотове, воплощены самые добрые человеческие черты: интеллигентность, распахнутость навстречу фронтовику или окруженцу, вошедшему в комнату линейной комендатуры, искреннее желание помочь в любой ситуации. Два женских образа, лишь слегка намеченные писателем, оттеняют его глубинную непорочность и даже сама мысль об измене жене, оказавшейся в оккупации под немцами, невозможна для него. Сопоставьте образ Зотова с образом Пети Ростова из "Войны и мира" Л.Н.Толстого. Вспомните разговор персонажа Толстого со взрослыми офицерами, своими кумирами, когда он извиняет свою любовь к сладкому, предлагая им изюм. Сближает ли героев Толстого и Солженицына детская открытость и доверчивость? Не звучат ли Петины интонации в речи Зотова: "Вы знаете, я вижу, как вы любите курить, забирайте-ка эту пачку всю себе! Я все равно для угощения держу. И на квартире еще есть. Нет уж, пожалуйста, положите ее в вещмешок, завяжите, тогда поверю!.."(Собр.соч., т 3, с.240).

Композиционный центр рассказа составляет встреча Зотова с отставшим от своего эшелона окруженцем, который поражает его своей интеллигентностью и мягкостью. Все - слова, интонации голоса, мягкие жесты этого интеллигентного человека, способного даже в надетой на него чудовищной рванине держаться с достоинством и мягкостью, привлекает героя: ему "была на редкость приятна его манера говорить; его манера останавливаться, если казалось, что собеседник хочет возразить; его манера не размахивать руками, а как-то легкими движениями пальцев пояснять свою речь" (Собр.соч., т.3, с.231). Он раскрывает перед ним свои полудетские мечты о бегстве в Испанию, рассказывает о своей тоске по фронту и предвкушает несколько часов чудесного общения с интеллигентным, культурным и знающим человеком - актером до войны, ополченцем без винтовки - в ее начале, недавним окруженцем, чудом выбравшимся из немецкого "котла" и теперь вот отставшим от своего поезда - без документов, с ничего не значащим догонным листом, в сущности, и не документом. И здесь автор показывает борьбу двух начал в душе Зотова: естественного, человеческого, и злого, подозрительного, бесчеловечного. Уже после того, как между Зотовым и Тверитиновым пробежала искра человеческого понимания, возникшая некогда между маршалом Даву и Пьером Безуховым, спасшая тогда Пьера от расстрела, в сознании Зотова возникает циркуляр, перечеркивающий симпатию и доверие, возникшее между двумя сердцами, которые еще не успели выстыть на войне. "Лейтенант надел очки и опять смотрел в догонный лист. Догонный лист, собственно, не был настоящим документом, он составлен был со слов заявителя и мог содержать в себе правду, а мог и ложь. Инструкция требовала крайне пристально относиться к окруженцам, а тем более - одиночкам" (Собр.соч., т.3, с.234). И случайная обмолвка Тверитинова (он спрашивает всего лишь, как раньше назывался Сталинград) оборачивается неверием в юной и чистой душе Зотова, уже отравленной ядом подозрительности: "И - все оборвалось и охолонуло в Зотове <<...>> Значит, не окруженец. Подослан! Агент! Наверно, белоэмигрант, потому и манеры такие" (Собр.соч., т.3, с.242). То, что спасло Пьера, не спасло несчастного и беспомощного Тверитинова - молоденький лейтенант "сдает" только что полюбившегося и так искренне заинтересовавшего его человека в НКВД. И последние слова Тверитинова: "Что вы делаете! Что вы делаете! <<...>> Ведь э т о г о не и с п р а в и ш ь!!" (Собр.соч., т.3, с.248) подтверждаются последней, аккордной как всегда у Солженицына, фразой: "Но никогда потом во всю жизнь Зотов не мог забыть этого человека..." (Собр.соч., т.3, с.249).

Наивная доброта и жестокая подозрительность - два качества, несовместимые с общечеловеческой точки зрения, но вполне обусловленные советской эпохой 30-х годов, сочетаются в душе героя.

В свое время М.Горький очень точно охарактеризовал народный характер: "Люди пегие - хорошие и дурные вместе". Именно эту "пегость", сочетание светлого и темного, доброго и дурного в русской душе показывает Солженицын. Иногда эта противоречивость предстает своими страшными сторонами, как в "Случае на станции Кочетовка" или в "Матренином дворе", иногда комическими - как в рассказе "Захар-Калита"(1965).

Этот небольшой рассказ весь построен на противоречиях, и в этом смысле он очень характерен для поэтики писателя. Его нарочито облегченное начало как бы пародирует расхожие мотивы исповедальной или лирической прозы 60-х годов, явно упрощающие проблему национального характера. Какие произведения этого времени о колхозной деревне вы знаете? Читали ли вы "Поддубенские частушки", "Дело было в Пенькове" С.Антонова, "Владимирские проселки" В.Солоухина"?

"Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного?" (Собр.соч., т.3, с.293)- этот зачин, настраивающий на нечто летнее-отпускное и необязательное, контрастирует с содержанием самого рассказа, где на нескольких страницах воссоздается картина сентябрьской битвы 1380 г. Но и оборачиваясь на шесть столетий назад, Солженицын не может сентиментально и благостно, в соответствии с "велосипедным" зачином, взглянуть на обремененное историографичной торжественностью поворотное событие русской истории: "Горька правда истории, но легче высказать ее, чем таить: не только черкесов и генуэзцев привел Мамай, не только литовцы с ним были в союзе, но и князь рязанский Олег. <<...>> Для того и перешли русские через Дон, чтобы Доном ощитить свою спину от своих же, от рязанцев: не ударили бы, православные"(Собр.соч., т.3, с.294). Противоречия, таящиеся в душе одного человека, характерны и для нации в целом - "Не отсюда ли повелась судьба России? Не здесь ли совершен поворот ее истории? Всегда ли только через Смоленск и Киев роились на нас враги?.." (Собр.соч., т.3, с.296). Так от противоречивости национального сознания Солженицын делает шаг к исследованию противоречивости национальной жизни, приведший уже значительно позже к другим поворотам русской истории.

Но если повествователь может поставить перед собой такие вопросы и осмыслить их, то главный герой рассказа, самозванный сторож Куликова поля Захар-Калита, просто воплощает в себе почти инстинктивное желание сохранить утраченную было историческую память. Толку от его постоянного, дневного и ночного пребывания на поле нет никакого - но сам факт существования смешного чудаковатого человека значим для Солженицына. Перед тем, как описать его, он как бы останавливается в недоумении и даже сбивается на сентиментальные, почти карамзинские интонации, начинает фразу со столь характерного междометия "Ах", а заканчивает вопросительными и восклицательными знаками. Что такое сентиментализм? Когда возникло это литературное направление, с какими именами было связано? Почему повесть Н.Карамзина "Бедная Лиза" стала знаковым произведением русского сентиментализма? Почему сентиментализм был значительным шагом вперед по сравнению с предшествующим направлением, классицизмом? Почему героиня Карамзина, простая крестьянка, была бы просто неразличима в художественном масштабе классицистической литературы? Почему ее судьба не могла бы стать предметом изображения у Ломоносова? Фонвизина? Почему и герой Солженицына мог бы быть заметен, скорее, в масштабе, предложенном сентиментальной литературой?

С одной стороны, Смотритель Куликова Поля со своей бессмысленной деятельностью смешон, как смешны его уверения дойти в поисках своей, только ему известной правды, до Фурцевой, тогдашнего министра культуры. Повествователь не может удержаться от смеха, сравнивая его с погибшим ратником, рядом с которым, правда, нет ни меча, ни щита, а вместо шлема кепка затасканная да около руки мешок с подобранными бутылками. С другой стороны, совершенно бескорыстная и бессмысленная, казалось бы, преданность Полю как зримому воплощению русской истории заставляет видеть в этой фигуре нечто настоящее - скорбь. Авторская позиция не прояснена - Солженицын как бы балансирует на грани комического и серьезного, видя одну из причудливых и незаурядных форм русского национального характера. Комичны при всей бессмысленности его жизни на поле (у героев даже возникает подозрение, что таким образом Захар-Калита увиливает от тяжелой сельской работы) претензия на серьезность и собственную значимость, его жалобы на то, что ему, смотрителю Поля, не выдают оружия. И рядом с этим - совсем уж не комическая страстность героя доступными ему способами свидетельствовать об исторической славе русского оружия. И тогда "Сразу отпало все то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нем вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его никогда" (Собр.соч., т.3, с.305).

Разумеется, дистанция между повествователем и героем огромна: герою недоступен тот исторический материал, которым свободно оперирует повествователь, они принадлежат разной культурной и социальной среде - но сближает их истинная преданность национальной истории и культуре, принадлежность к которой дает возможность преодолеть социальные и культурные различия.

В рассказах 50-60-х годов, в повести "Раковый корпус", в романе "В круге первом" Солженицын далек от нарочитой героизации народного характера. Напротив, он стремится увидеть высокое, праведное, и даже героическое в самой, казалось бы, негероической обстановке. Здесь возникает новая тенденция, противостоящая советской литературе, которая стремилась видеть героическое именно в исключительной ситуации - на поле боя или в тылу врага, или же на строительстве или производстве, исключительная сложность которого требовала от личности именно героической самореализации. Солженицын противопоставляет этой тенденции иное понимание не только героического, но и вообще возвышенного в человеке. В ситуации, когда тоталитарная культура утверждает пангероическое общество, когда героизм становится явлением повседневным и общедоступным, а не элитарным, когда в самой обыденной жизни советский человек совершает подвиги и творит чудеса (что, разумеется, противоречит реалистически понимаемой правде), Солженицын утверждает новую концепцию героического. Иван Денисович Шухов реализует свой личностный потенциал в лагере, т.е. там, где, казалось бы, человек вообще лишен возможности реализовать себя как личность.

Героическое в этом образе состоит в том, что он сумел в античеловеческих условиях лагеря сохранить человеческое в себе. Одинок ли писатель в новой трактовке героического? Кто из его современников утверждал подобный же взгляд? Перечитайте рассказ М.Шолохова "Судьба человека". Как показан героизм Андрея Соколова? Почему герой реализует героическое начало характера не на поле битвы, а в ситуации совершенно негероической, в ситуации плена? Почему писатели, представлявшие совершенно различные литературные и общественные взгляды, приходят к общей концепции героического? Связано ли это с изменение общественно-политической ситуации 60-х годов? Можно ли говорить, что своим рассказом Шолохов попытался реабилитировать в общественном сознании советских военнопленных, поголовно объявленных предателями, а Солженицын показал их дальнейшую судьбу на родине после возвращения из плена?

Обращаясь к народному характеру в рассказах, опубликованных в первой половине 60-х годов, Солженицын предлагает литературе новую концепцию личности.

Его герои, такие, как Матрена, Иван Денисович, (к ним тяготеет и образ дворника Спиридона из романа "В круге первом") - люди не рефлексирующие, живущие некими природными, как бы данными извне, заранее и не ими выработанными представлениями. И, следуя этим представлениям, важно выжить физически в условиях, вовсе не способствующих физическому выживанию, но не ценой потери собственного человеческого достоинства. Потерять его - значит погибнуть, т.е., выжив физически, перестать быть человеком, утратить не только уважение других, но и уважение к самому себе, что равносильно смерти. Объясняя эту, условно говоря, этику выживания, Шухов вспоминает слова своего первого бригадира Куземина: "В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать" (Собр.соч., т.3, с.7-8).

С образом Ивана Денисовича в литературу как бы пришла новая этика, выкованная в лагерях, через которые прошла очень уж немалая часть общества. (Исследованию этой этики будут посвящены многие страницы "Ахипелага ГУЛАГ"). Шухов, не желая потерять человеческое достоинство, вовсе не склонен принимать на себя все удары лагерной жизни - иначе просто не выжить. "Это верно, кряхти да гнись, - замечает он. - А упрешься - переломишься". В этом смысле писатель отрицает общепринятые романтические представления о гордом противостоянии личности трагическим обстоятельствам, на которых воспитала литература поколение советских людей 30-х годов. И в этом смысле интересно противопоставление Шухова и кавторанга Буйновского, героя, принимающего на себя удар, но часто, как кажется Ивану Денисовичу, бессмысленно и губительно для самого себя. Наивны протесты кавторанга против утреннего обыска на морозе только что проснувшихся после подъема, дрожащих от холода людей:

"Буйновский - в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех месяцев нет:

- Вы п р а в а не имеете людей на морозе раздевать! Вы д е в я т у ю статью уголовного кодекса не знаете!..

Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь" (Собр.соч., т.3, с.27).Чисто народная, мужицкая практичность Ивана Денисовича помогает ему выжить и сохранить себя человеком - не ставя перед собой вечных вопросов, не стремясь обобщить опыт своей военной и лагерной жизни, куда он попал после плена (ни сами оперативники, допрашивавшие Шухова, ни он сам так и не смогли придумать, какое именно задание немецкой разведки он выполнял). Ему, разумеется, недоступен уровень историко-философского обобщения лагерного опыта как грани национально-исторического бытия ХХ столетия, на который встанет сам Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ".

В рассказе "Один день Ивана Денисовича" перед Солженицыным встает творческая задача совместить две точки зрения - автора и героя, точки зрения не противоположные, а схожие идеологически, но различающиеся уровнем обобщения и широтой материала. Эта задача решается почти исключительно стилевыми средствами, когда между речью автора и персонажа существует чуть заметный зазор, то увеличивающийся, то практически исчезающий. Найдите в тексте рассказа места, гдо точка зрения повествователя и героя сближаются. Покажите, когда две точки зрения дистанцируются друг от друга. С чем связано появление этой дистанции? С идеологическими расхождениями автора и героя или же с творческой задачей автора дать более широкий охват изображения чем тот, что мог бы быть доступен Шухову?

Солженицын обращается не к сказовой манере повествования, более естественной, казалось бы, для того, чтобы дать Ивану Денисовичу полную возможность речевой самореализации, но к синтаксической структуре несобственно-прямой речи, которая позволяла в какие-то моменты дистанцировать автора и героя.

И герою, и автору (здесь очевидное основание их единства, выраженного и в речевой стихии произведения) доступен тот специфически русский взгляд на действительность, который принято называть взглядом "природного", "естественного" человека. Именно опыт чисто "мужицкого" восприятия лагеря как одной из сторон русской жизни ХХ века и проложил путь повести к читателю "Нового мира" и всей страны. Сам Солженицын так вспоминал об этом в "Теленке...": "Не скажу, что такой точный план, но верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев. Так и сбылось: даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее" (Бодался теленко с дубом", с 27).

В опубликованных тогда рассказах Солженицын не подошел еще к одной из самых важных для него тем - теме сопротивления антинародному режиму. Она станет одной из важнейших в "Архипелаге" и в "Красном колесе". Пока писателя интересовал сам народный характер и его существование "в самой нутряной России - если такая где-то была, жила" (Собр.соч., т.3, с.123), в той самой России, которую ищет повествователь в рассказе "Матренин двор". Но он находит не нетронутый смутой ХХ века островок естественной русской жизни, а народный характер, сумевший в этой смуте себя сохранить. "Есть такие прирожденные ангелы, - писал в статье "Раскаяние и самоограничение" писатель, как бы характеризуя и Матрену, - они как будто невесомы, они скользят как бы поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности? Каждый из нас встречал таких, их не десятеро и не сто на Россию, это - праведники, мы их видели, удивлялись ("чудаки"), пользовались их добром, в хорошие минуты отвечали им тем же, они располагают, - и тут же погружались опять на нашу обреченную глубину" (Публицистика, с.61). В чем суть праведности Матрены? В жизни не по лжи, скажем мы теперь словами самого писателя, произнесенными значительно позже. Она вне сферы героического или исключительного, реализует себя в самой что ни на есть обыденной, бытовой, ситуации, испытывает на себе все "прелести" советской сельской нови 50-х годов: проработав всю жизнь, вынуждена хлопотать пенсию не за себя, а за мужа, пропавшего с начала войны, отмеривая пешком километры и кланяясь конторским столам. Не имея возможности купить торф, который добывается везде вокруг, но не продается колхозникам, она, как и все ее подруги, вынуждена брать его тайком. Создавая этот характер, Солженицын ставит его в самые обыденные обстоятельства сельской колхозной жизни 50-х годов с ее бесправием и надменным пренебрежением обычным, несановным человеком. Праведность Матрены состоит в ее способности сохранить свое человеческое и в этих, казалось бы, столь недоступных для этого условиях.

Но кому противостоит Матрена, иными словами, в столкновении с какими силами проявляется ее сущность? В столкновении с Фаддеем, черным стариком, представшим перед повествователем, когда он встал второй раз (теперь - с униженной просьбой к матрениному жильцу) на пороге ее избы? Первый раз был, когда Фаддей, тогда молодой и красивый, появился перед дверью Матрены с топором - не дождалась его невеста с войны, вышла замуж за брата. "Стал на пороге, - рассказывает Матрена. - Я как закричу! В колена б ему бросилась!.. Нельзя... Ну, говорит, если б то не брат мой родной - я бы вас порубал обоих!" (Собр.соч., т.3, с.143). Вряд ли однако этот конфликт может организовать повествование.

Конфликт здесь в другом - в противостоянии человечности Матрены античеловеческим условиям действительности, окружающей ее. Она выходит из него победителем не сокрушая систему, не противоборствуя ей, но сохраняя себя самою от ее влияний. Проанализируйте систему персонажей рассказа. Обратите внимание на сцену поминок по Матрене. Почему Солженицын не видит никого из ее односельчан, кто вышел бы из этого конфликта без потерь для себя, как Матрена?

Уже в самом конце рассказа, после смерти Матрены, Солженицын перечисляет негромкие ее достоинства: "Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сестрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, - она не скопила имущества к смерти. Грязно-белая коза, колченогая кошка, фикусы...

Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.

Ни город.

Ни вся земля наша" (Собр.соч., т.3, с.158).

И трагический финал рассказа (Матрена погибает под поездом, помогая перевозить Фаддею бревна ее же собственной избы) придает концовке совершенно особый, символический смысл: ее ведь больше нет, стало быть, не стоит село без нее? И город? И вся земля наша?

В рассказах, опубликованных в первой половине 60-х годов, Солженицына интересовал национальный характер, сохранившийся вопреки влиянию социально-исторических обстоятельств первой половины ХХ века. Но его всегда интересовал вопрос и об изменениях национального характера под воздействием этих обстоятельств. Эта тема стала одной из центральных в "Архипелаге ГУЛаг", она прошла через все его художественное творчество, к ней он обращается в публицистике последних лет (статья "Русский вопрос к концу ХХ века" (1994), книга "Россия в обвале" (1998).

"Большевики перекипятили русскую кровь на огне", -приводит Солженицын слова Б.Лавренева, - и это ли не изменение, не полный пережог народного характера?!" (Солженицын А.И. Россия в обвале. - М.: Русский путь, 1998. С.171. Далее ссылки на это издание с указанием страницы даны в тексте). Изменение, совершенное целенаправленно и вполне в прагматических целях: "А большевики-то быстро взяли русский характер в железо и направили работать на себя" ("Россия в обвале", с.170). Очевидно, что одной из самых чудовищных форм "перекипячения" русской крови стал архипелаг ГУЛаг, выросший из страны и сделавший ее своей частью.

"Архипелаг ГУЛаг" как опыт художественного исследования включает в себя и эту проблематику - показывает, как перекипала русская кровь. Прочитайте 3 главу IV части "Архипелага ГУЛаг". Писатель фиксирует оскудение народной нравственности, проявившееся в озлоблении и ожесточении людей, замкнутости и подозрительности, ставшей одной из доминант национального характера. И находит этому вполне естественные объяснения. Однако для читателя, индивидуальное становление которого пришлось уже на другую эпоху, существуют вещи, оказывающиеся выше разумения.

Одна из них - безусловное нравственное и интеллектуальное превосходство узников Архипелага над надсмотрщиками и тюремщиками. Его населяли лучшие - самые талантливые, самые думающие, не сумевшие или не успевшие усредниться, или же в принципе неспособные к усреднению. В чем состояла необходимость селекции худшего и искоренения лучшего? Зачем власти нужна была отрицательная селекция национального характера: "легкое торжество низменных людей над благородными кипело черной вонючей мутью в столичной тесноте, - но и под арктическими честными вьюгами, на полярных станциях <<...>> зловонило оно и там" ("Архипелаг ГУЛаг", т.2, с.596)? В чем истоки этого легкого торжества низменных над благородными? Дает ли Солженицын ответ на этот вопрос?

Кроме того, вглядываясь в контуры "Архипелага", очерченные Солженицыным, человек постсоветской эпохи не может не задуматься о бессмысленной изощренности его индустрии и не удивиться вместе с автором: зачем, скажем, нужна была столь многообразная система арестов с их избыточной выдумкой, сытой энергией, а жертва не сопротивлялась бы и без этого: "Ведь кажется достаточно разослать всем намеченным кроликам повестки - и они сами в назначенный час и минуту покорно явятся с узелком к черным железным воротам госбезопасности, чтобы занять участок пола в намеченной для них камере" ("Архипелаг ГУЛаг", т.1, с.22). Поражает и заставляет думать бессмысленная, казалось бы, изобретательность тюремщиков, создавших целую науку "тюрьмоведения".

Заставляет задуматься безропотность арестантов 30-х годов и столь небольшой объем литературы о национальном сопротивлении режиму и почти полную неосмысленность современным литературно-критическим сознанием произведений о сопротивлении, таких как "Белые одежды" В.Дудинцева или "Последний бой майора Пугачева" В.Шаламова. Как сам Солженицын а "Архипелаге ГУЛаг" показывает сопротивление? Прочитайте 10, 11, 12 главы пятой части. Как описано Ретюнинское восстание в Ош-Курье? Восстание в Нижнем Атуряхе? Как описаны сорок дней Кенгира? Каковы результаты этих восстаний, с точки зрения писателя?

Все факты бессмысленной растраты национальной энергии на создание индустрии ГУЛАга (изощренность арестов, многообразие этапов, хитроумность "шмонов", садистская изобретательность пыточного следствия и все-все подобное, о чем свидетельствует автор "Архипелага"), существующей для еще более бессмысленной и нерачительной даже с экономической точки зрения растраты народных сил свидетельствуют о некой национальной катастрофе, национальном поражении разума. Солженицын воспроизводит картину самоуничтожения нации, когда одна ее часть создала индустрию для уничтожения другой ее части, причем машина уничтожения оказалась сильнее ее создателей, захватывая в свои шестерни всех, и их самих в том числе.

Поиски ответа на эти вопросы заставляет обратиться к прошлому. Переживала ли Россия когда-либо нечто подобное? Думается, что да - вспомнить Грозного, страшное помело опричнины, выметавшее целые деревни и города. Именно Грозный воздвиг не только страшные застенки, где хозяйничал Малюта Скуратов, но и уничтожил Новгород, превратил палачество в атрибут государственной жизни, собрав вокруг себя целый класс таких же палачей - профессионалов и любителей. А Петр, строящий на костях Петербург и превращающий в рабов литейных заводов русских крестьян? Кажется, что это какая-то роковая особенность русской истории с мерцающими в ней эпизодами самоистребления нации - то в великой смуте ХVII века или в гражданской войне нашего столетия, то по прихоти тирана - Ивана, Петра, Ленина, Сталина. При этом периоды тирании находятся во внутренней связи между собой: их объединяет страшная жестокость, внешняя бессмысленность и мгновенное разделение нации на две группы: палачей и жертв (возможен, правда, переход некоторых личностей из одной группы в другую).

При этом периоды национального самоуничтожения сменяются периодами относительной стабилизации, когда народ как бы восстанавливает подорванные силы - для чего? Страшно подумать - не для новой ли опричнины? Уникален в этом смысле наш век, почти не давший отдыха: "Еще в начале ХХ века мы были в мире вторым по численности государством. Но весь ХХ век шло множественное уничтожение русских: в японскую и Первую Мировую войну; и от коммунистического геноцида; и от непосильных жертв в советско-германской;" "советско-германская война и наши небереженные в ней, несчитанные потери, - они, вослед внутренним уничтожениям, надолго подорвали богатырство русского народа - может быть, на столетие вперед. Отгоним от себя мысль, что - и навсегда" ("Россия в обвале", с.158, 171).

Кажется, что Солженицын, рассказывая об Архипелаге и о своем противостоянии Системе, просто воспроизводит один из ритмических тактов русской истории, показывая проявления общего в социальной конкретике нашего столетия. А общим этим оказывается, по словам Солженицына, "селективный противоотбор, избирательное уничтожение всего яркого, отметного, что выше уровнем", "подъем и успех худших личностей" ("Россия в обвале", с.170-171).

Как объяснить эту страшную селекцию? Для того, чтобы попытаться сделать это, необходимо отвлечься от литературы и обратиться к истории. Ведь задача историка состоит не просто в описании фактов, но в объяснении их логики, закономерности. Историк в таком случае превращается в философа, объясняя в поворотах государственной жизни некую внутреннюю логику национальной судьбы.

В современной исторической науке существуют историософские концепции, ставящие своей целью увидеть в истории народа некий развернутый в веках путь становления и формирования национального характера и национальной судьбы. Одна из них принадлежит выдающемуся русскому историку и философу Л.Н.Гумилеву (1912-1992).

Обращаясь к русской истории, можно наблюдать в ней самые разные вещи - все зависит от точки зрения историка, от его методологии. Можно изучать историю по царствованиям - эта традиция восходит к летописям, затем к "Истории государства Российского" Карамзина, к Ключевскому. В советское время эта традиция была подчинена восприятию истории как смены общественно-экономических формаций, а сам исторический процесс был сведен к классовой борьбе. Школа "нового историзма", сформировавшаяся в 30-е годы во Франции вокруг журнала "Анналы", поставила в центр внимания историка мироощущение обыденное человека - от пахаря до полководца, его ментальность, манеру чувствовать и думать.

Л.Н.Гумилев пошел по другому пути. Объектом его исторического восприятия стала история этносов, народов и народностей, объединенных языком, происхождением, обычаями, идеологией, культурой, но самое главное - этническим стереотипом поведения, психическими реакциями, общими для его представителей, проявляющимися и в обыденной жизни, и в событиях, определяющих ход мировой истории.

Этнос, с точки зрения Гумилева, оказывается живым организмом, он имеет, подобно человеку, свой срок жизни, исчисляющийся несколькими столетиями, свои стадии жизни - молодость, расцвет, старость - может болеть и выздоравливать или погибать, при этом смерть этноса вовсе не означает физическую гибель людей, его составляющих: они могут ассимилироваться другими этносами.

Восприятие этноса или нации, если следовать более известной терминологии, как живого организма, дает возможность соспоставления жизни человека и нации. "Между личностью и нацией сходство самое глубокое, - в мистической природе нерукотворности той и другой" (Публицистика, с.54), - писал Солженицын в статье "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни"(1973). Именно эта мистическая нерукотворность той и другой формрует то, что называется личностью, когда речь идет о человеке. Следовательно, мы можем говорить и о национальной личности, имея в виду характер оценок и самооценок, взгляд на мир и специфику его восприятия, которые определяют неповторимую личность того или иного народа, его принципиальное индивидуально-личностное отличие от народов других.

Подобно тому, как люди живут в обществе и общаются друг с другом, вступая в живительное или же, напротив, в негативно сказывающееся на них общение, народы тоже оказываются в постоянном взаимодействии. Характер этого взаимодействия очень во многом определяется как раз свойствами национальной личности народа, вступающего в общение с другим. Это общение может быть как благотворным, так и губительным, ведущим не к росту национальной личности и ее совершенствованию, но к деградации, упрощению и даже смерти.

В историко-философских концепциях Гумилева подробно разработаны ситуации, возможные при встрече двух культур - культур этнически разных (Гумилев Л. Этногенез и биосфера земли. - Л.: 1990. См. главы: "Отрицательные значения в этногенезе", "Биполярность этносферы"). Чаще всего такое столкновение ведет ко взаимной аннигиляции культур и к возникновению на их месте антикультуры, которую Гумилев именует химерической культурой; она уродливо сочетает в себе, подобно химере, черты и той и другой, лишенные однако смысла и содержания, присущих им ранее. Начинает формироваться химерическая идеологическая конструкция, вызванная к жизни столкновением несовместимых этнических (или не только этнических?) культур. Создается своего рода "система негативной экологии", стремящаяся "к уничтожению всего живого, всего прекрасного", к "аннигиляции культуры и природы". Она формирует особый культурный феномен, который Гумилев называет химерической культурой или химерой.

Если с точки зрения историософской концепции Льва Гумилева посмотреть на события, описанные Солженицыным в "Архипелаге ГУЛаге", то можно предположить, что в нашем столетии в очередной раз проявилась в русской истории, если воспользоваться терминологическим ап

Подобные работы:

Актуально: