“Время колокольчиков”: литературная история символа

Вячеслав Кошелев

г.Великий Новгород

Стихотворение Александра Башлачёва “Время колокольчиков” давно уже сделалось своеобразной “визитной карточкой” русской рок-поэзии 1980-х годов.

Долгошлизноемиморозами.

Всёснеслииосталисьвольными.

Жралиснегскашеюберёзовой.

Иросливровеньсколокольнями.

Еслиплачнежалелисолимы.

Еслипирсахарногопряника.

Звонаричёрнымимозолями

Рвалинервмедногодинамика.

Носкаждымднёмвременаменяются.

Куполарастерялизолото.

Звонарипомируслоняются.

Колоколасбитыирасколоты.

Чтожтеперьходимкругдаоколо

Насвоёмполекакподпольщики?

Еслинамнеотлиликолокол,

Значит, здесьвремяколокольчиков.

Зазвенитсердцеподрубашкою,

Второпяхврассыпнуювороны.

Эй! Выводикоренныхспристяжкою,

Ирванёмначетырестороны.

Носкольколетлошадинекованы.

Ниодноколесонемазано.

Плёткинет. Сёдларазворованы.

Идавновсеузлыразвязаны.

Анадождевседорогирадугой!

Бытьбеде. Нынченамдосмехали?

Ноеслиестьколокольчикподдугой,

Значит, всё. Заряжайпоехали!

Загремим, засвистим, защёлкаем!

Проберётдокостей, докончиков!

Эй, братва! Чуетепечёнками

Грозныйсмехрусскихколокольчиков?

Векжуёмматюгисмолитвами,

Векживёмхотьшарынамвыколи.

Спимдапьёмсуткамиилитрами.

Непоём. Петьужеотвыкли.

Долгождём. Всеходилигрязные,

Оттогосделалисьпохожие.

Аподдождёмоказалисьразные.

Большинствочестные, хорошие.

Ипустьразбитбатюшка

Царь-колокол

Мыпришлисчёрнымигитарами.

Ведьбиг-бит, блюзирок-н-ролл

Околдовалинаспервымиударами.

Ивгрудиискрыэлектричества.

Шапкивснегирванитезвонче-ка.

Свистопляс! Славноеязычество!

Ялюблювремяколокольчиков! 1

Смысловая семантика кажется почти прозрачной и вроде бы не предполагает необходимости какого-либо “анализа”. Основной символ — “колокольчик”, противопоставленный большому “колоколу”. “Колокол” в данном случае — это некое обозначение общего деяния — “колокольчик” же сродни “сердцу под рубашкою” и становится способом совершения личного поступка, противопоставленного неестественному “общему”.

Причём использована идущая от традиций русской поэзии пушкинской эпохи мифологема, связанная именно с “дорожным”, почтовым колокольчиком (а не с колокольчиком дверным или домашним). Роль этого “колокольчика” в данном случае исполняем “мы” “с чёрными гитарами” — и не даём погаснуть тому “курилке”, который “жив”, несмотря на все окружающие мерзости…

Внутри этой прозрачной семантики противоречиво существуют “коренные с пристяжкою”, “некованые” лошади, “немазаные” колёса, разбитые и залитые дождевой “радугой” дороги и “дуга” над колокольчиком. Если колокол предполагает некую стабильность: висит на своём месте, то колокольчик — знак именно дороги, движения… Привнесение же образа движения предполагает усложнение кажущейся ясной семантики — и требует обширного историко-бытового и историко-поэтического комментария с привлечением ярчайших образов того же плана, в русской литературе явленных.

Исследователи часто обращают внимание на “цитатность” как яркий признак башлачёвских стихов: приводимые им “ближние контексты” — это всегда “знак состояния, а не абстрактной идеи”. С этой точки зрения важнейшей особенностью поэтики Башлачёва становится “давление бытия на знак”: “Трагическая невозможность выразить невыразимое заставляет поэта постоянно “переворачивать” сложившиеся знаковые системы, вести бесконечную игру с означаемым на “чужом” языке” 2.

Напротив, символы тройки и колокольчика открывают для Башлачёва не то явление, которое необходимо преодолеть, а как раз идеальную, желаемую данность “славного язычества”. Но ведь сами эти символы принадлежат к реликтам пушкинской эпохи, и никак не к будущему. Так что речь здесь идёт не о тройке и колокольчике как таковых, а о знаках некоего литературного идеала. Сама же литературная история этого знака позволяет определить ряд дополнительных смыслов исходного представления “рок-н-ролла” как “свистопляса”.

1.“По всем по трём…”

“Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать вёрсты, пока не зарябит тебе в очи” 3.

Современный человек уже не улавливает в знаменитом гоголевском монологе о “птице тройке” явного иронического оттенка. Тройка — три лошади, запряжённые в один экипаж, — действительно была чисто русским изобретением, русским приспособлением к дальним расстояниям и тряским дорогам.

Тройка вошла в широкое бытование лишь в начале XIXвека. “В Екатерининское время, — свидетельствует М.И.Пыляев, — сани были двухместные, с дышлами, запрягались парою, четвернёю или шестернёю в цуг” 4. Эта лошадиная пара — наиболее частый способ запряжки в векеXVIII, — между прочим, тоже стала предметом поэзии и даже сыграла свою роль в известной полемике “шишковистов” и “карамзинистов”. В 1810 году один из лидеров “архаистов” С.А.Ширинский-Шихматов в стихотворении “Возращение в отечество любезного моего брата…” обозвал этот способ запряжки “высоким слогом”:

Ноктотаммчитсявколеснице

Нарезвойдвоицеконей

Ивсяихмощьвегодеснице?.. 5

На это московский профессор М.Т.Каченовский в язвительной рецензии иронично заметил: “Хорошо, что приезжий гость скакал не на тройке” 6. А сторонник “карамзинистов” В.Л.Пушкин в поэме “Опасный сосед” (1811) резво обыграл эту самую “двоицу”:

Кузнецкиймост, ивал, АрбатиПоварская

Дивилисьдвоице, набегеёвзирая.

Позволь, Варяго-росс, угрюмыйнашпевец,

Славянофиловкум, взятьслововобразец.

Досель, вневежествекоснея, утопая,

Мы, паройдвоицупо-русскиназывая,

Писалидлятого, чтобпонималинас.

Ну, кчёртуумивкус! пишитевдобрыйчас!..

Как видим, к этому времени тройка уже существовала. Впервые в поэтическом тексте это слово употребил, кажется, К.Н.Батюшков: “На тройке в Питер улечу” (стихотворение “Отъезд”, 1809). Да и сам В.Л.Пушкин, скорее всего, предпочитал тройку: именно на тройке отвозил он в 1811 году своего племянника из Москвы в Петербург, о чём тот поведал в стихотворении “Городок” (1815):

Натройкепренесенный

Изродинысмиренной

ВвеликойградПетра…

В ранних пушкинских стихах тройка ещё не несла никакой особенной поэтической нагрузки, кроме простого обозначения средства передвижения. “Садись на тройку злых коней…” — обращается поэт в послании “К Галичу” (1815). Смысловая нагрузка здесь переносится на “злых коней”, а “тройка” становится простым указанием на их количество, как в эпиграмме “Угрюмых тройка есть певцов…”. Такое употребление сохраняется и позднее, например в “Евгении Онегине”:

Евгенийждёт: вотедетЛенский

Натройкечалыхлошадей…

Даже эпитет к слову “тройка” ничего принципиально не менял. Вот в “Братьях-разбойниках” (1822): “Заложим тройку удалую…” Или в балладе “Жених” (1825): “Лихая тройка с молодцом”. Тройка становилась самоценным образом лишь тогда, когда включалась в стихотворную ситуацию дороги, пути, — ситуацию, которая в поэзии неизбежно получала оттенок символического значения. Этот смысл образа тройки появился совсем неожиданно.

Символическую ситуацию пути Пушкин попробовал воссоздать в стихотворении “Телега жизни” (1823). Несложное внешне аллегорическое представление человеческой жизни как движения в телеге по тряской дороге, движения, меняющего свой характер вместе с переходом человека из одного возраста в другой, оказывалось очень многозначным. Жизненная “дорога” воспринималась как символ духовного преображения человека, определяющего особенно сложные пути к совершенству.

Это пушкинское стихотворение не предназначалось для печати: в конце второй строфы присутствовало нецензурное обсценное выражение, блестяще характеризовавшее возраст человеческой молодости:

Сутрасадимсямывтелегу;

Мырадыголовусломать

И, презираястрахинегу,

Кричим: валяй <...> мать! (XIII, 126) 7

Осенью 1824года П.А.Вяземский принял деятельное участие в организации нового журнала “Московский телеграф” — и у Пушкина, находившегося в михайловской ссылке, стал настойчиво просить “что-нибудь на зубок” (XIII, 118). Пушкин отнюдь не горел желанием участвовать в этом предприятии, но и не хотел отказывать Вяземскому — тот только что выступил издателем “Бахчисарайского фонтана”. Тогда Пушкин послал ему именно это, невозможное для печати, стихотворение — и приписал не без тайной усмешки: “Можно напечатать, пропустив русский титул…” (XIII, 126). Он, естественно, не предполагал, что “Телега жизни” может быть опубликована — и очень удивился, увидев её напечатанной: “Что же Телеграф обетованный? Ты в самом деле напечатал Телегу, проказник?” (Письмо от 19февраля 1825. XIII, 144.)

“Телега жизни” появилась в первом номере “Московского телеграфа” за 1825год (вслед за стихотворением самого Вяземского “К приятелю”), а “русский титул” во второй строфе был очень удачно заменён “извозчичьим” титулом:

Сутрасадимсямывтелегу,

Мыпогоняемсямщиком

И, презираяленьинегу,

Кричим: валяйповсемпотрём! 8

Формально употреблённое Вяземским “ямщицкое” присловье было не очень кстати: телега (крестьянская повозка), как правило, не запрягается тройкой лошадей. Однако поэтическая сторона этого “присловья” была по-своему замечательной.

Тройка прижилась в России как оптимальная для дальних путешествий по плохим дорогам. Во-первых, при этом способе запряжки лошади занимали пространство шире, чем повозка (сани, карета, коляска, бричка, дрожки и тому подобное), — в результате значительно уменьшалась опасность падения седока. Хотя, конечно, полностью такая возможность не исключалась даже на больших почтовых трактах: Чацкий в комедии “Горе от ума”, рассказывая Софье историю своего путешествия от Петербурга до Москвы, подчёркивает: “И растерялся весь, и падал сколько раз!” Во-вторых, при движении на тройке нагрузка в пути распределялась по трём лошадям, и оттого лошади могли меньше уставать. Такой способ запряжки — что замечательно — позволял регулировать нагрузку, приходившуюся на каждую из лошадей. Жёстко закреплялась только средняя лошадь (коренник), которой помогали две пристяжные. В нужный момент ямщик кнутом или вожжой подхлёстывал одну из пристяжных; та начинала бежать быстрее и тянуть сильнее — и давала возможность передохнуть соседней лошади.

Так родился фразеологизм по всем по трём, возникший из ямщицкой поговорки “По всем по трём, коренной не тронь, — а кроме коренной нет ни одной” 9. Хлестнуть “по всем по трём” означало ударить кнутом по всем лошадям сразу — и тем самым резко убыстрить движение повозки. Ямщики, естественно, в обычной практике пользовались таким ударом крайне редко — лишь в некие особенные минуты, когда “душа развернулась” и оказалась особенно расположена к увеличению скорости: “И какой же русский не любит быстрой езды?”

Подслушавший это ямщицкое присловье Вяземский и употребил его вместо пушкинского “русского титула”. Особая образность этого фразеологизма создавала неожиданный эффект — и Пушкин принял его: в издании стихотворений 1826года он поместил “Телегу жизни” в редакции Вяземского. Но уже в следующем издании (1829) предпочёл частично вернуться к “матерной” редакции, заменив обсценное выражение показательной фигурой умолчания, ещё более выражавшей образ человеческой молодости:

Сутрасадимсямывтелегу;

Мырадыголовусломать

И, презираяленьинегу,

Кричим: пошёл!… (III, 306)

Между тем “игра” Пушкина и Вяземского с “русским титулом” имела и ещё одно неожиданное следствие. С лёгкой руки Вяземского выражение по всем по трём вошло в русскую поэзию — а русская тройка стала чуть ли не национальным символом.

В том же 1825году, вслед за публикацией в “Московском телеграфе” им воспользовался Ф.Н.Глинка в стихотворении “Сон русского на чужбине”. Содержание этого большого стихотворения — ряд меняющихся эпизодов и образов “заветной русской стороны”, которые предстают во сне русскому человеку, находящемуся вдали от родины. Один из эпизодов прямо связан с тройкой:

Имчитсятройкаудалая

ВКазаньдорогойстолбовой,

ИколокольчикдарВалдая

Гудит, качаясь, поддугой…

Младойямщикбежитсполночи:

Емусгрустнулосявтиши...

Далее “младой ямщик” запевал грустную песню про “очи девицы-души”, которая заключалась полюбившимся Глинке фразеологизмом:

“…Теперьягорькийсиротина!”

Ивдругмахнулповсемпотрём…

Ноярассталсясмилымсном,

Ичужеземнаякартина

Стоялапышнопредомной…

Для много писавшего Глинки “Сон русского на чужбине” был вполне “проходной” вещью: гораздо большее значение он в то время придавал поэтическим аллегориям или переложениям псалмов. Он напечатал своё стихотворение в петербургской “Северной пчеле” 10, но эта скромная публикация невесть каким образом была замечена, а фрагмент о тройке (хотя и не имевший сюжетной завершённости) превратился в народную песню: через год-два он попал в популярные песенники и даже в лубок 11. В 1832году Глинке пришлось даже написать авторскую редакцию этой песни; она была помещена в “Русском альманахе на 1832–1833год” (СПб., 1832), изданном большим тиражом и предназначенном для широкого круга грамотных русских людей. Там она была снабжена следующим примечанием: “Сия песня, сделавшаяся народной, в первоначальном своём виде составляла часть стихотворения Ф.Н.Глинки “Сон русского на чужбине”. Она не была напечатана особо, и оттого её пели с разными изменениями”.

Эта авторская редакция имела ряд отличий от первоначального фрагмента стихотворения, а главное, отрывок был семантически “закольцован” и ситуация разрешалась показательным финалом:

“…Теперьягорькийсиротина”.

Ивдругмахнулповсемпотрём.

Итройкойтешилсядетина,

Изаливалсясоловьём.

Слово тройка в этой публикации выделялось курсивом — в манере Фёдора Глинки, любившего подчёркивать опорные слова. При этом поэтический облик тройки существенно расширялся: дорожный экипаж становился едва ли не живым, мыслящим существом, движущимся как будто сам собою. “Ямщик” являлся как некая принадлежность тройки (а не наоборот!), а для “седока” места и вовсе не находилось. К тому же тройка обрастала характерными сопровождающими реалиями: столбовая дорога, однообразно звучащий колокольчик, поющий ямщик…

С этими непременными атрибутами тройка не замедлила явиться и в прозе. И.И.Лажечников в романе “Последний Новик” (1831), действие которого происходит в Петровскую эпоху, дал подробное описание “красивой колымаги, запряжённой в русскую упряжь тремя бойкими лошадьми”; рядом оказался “статный” молодой ямщик в “поярковой шляпе” и “кумачовой рубашке”, который, как водится, “залился унылою песнею”, в то время как “колокольчик, дар Валдая, бил меру заунывным звоном” 12. Автора не смутили даже явные исторические неувязки: в начале XVIIIвека не было ещё ни троек, ни колокольчиков, ни красных “простонародных” рубах… Лажечникову понадобился символ “русскости” — и он не смог устоять перед обаянием поэтической находки Фёдора Глинки.

В 1840году Н.Радостин (Анордист) в издаваемом им альманахе поместил большую пиесу (почти поэму!) под названием “Тройки, переделанные, четыре”. В пиесе этой он довольно наивно и неловко представил расширенную (сюжетную) вариацию того же стихотворения Глинки. Но что интересно: первая из этих “четырёх троек” стала, в свою очередь, распространённой народной песней — “Гремит звонок, и тройка мчится…” 13.

““Троек” в русской поэзии можно насчитать около сотни…” — констатировал И.Н.Розанов 14. Все они так или иначе, прямые наследницы “глинковской” “Тройки”. Во всяком случае, поэтическая ситуация развивается на фоне тех же атрибутов: “тройка борзая бежит”, “долгие песни ямщика”, “колокольчик однозвучный”, “вёрсты полосаты” (А.С.Пушкин. “Зимняя дорога”, 1826); “светит месяц, тройка мчится по дороге столбовой”, “родные звуки русской песни удалой” (А.С.Пушкин. “В поле чистом серебрится…”, 1833); “колокольчик однозвучный, крик протяжный ямщика” (П.А.Вяземский. “Дорожная дума”, 1830)… И так далее.

Фигура ямщика возникает в каждой из этих “троек” — но почти не появляется фигура путника, седока, ради которого и по воле которого, собственно, и предпринято всё это движение на тройке…

2. “ Кто сей путник? и отколе?..”

Есть у Василия Шукшина рассказ “Забуксовал” (1971), в котором описана нетрадиционная “читательская” ситуация. Герой рассказа, механик Роман Звягин, слушая, как сынишка зубрит гоголевский отрывок о “Руси-тройке”, внезапно задумался о смысле этого образа: “Русь-тройка, всё гремит, всё заливается, а в тройке — прохиндей, шулер…”, “Так это Русь-то Чичикова мчит? Это перед Чичиковым шапки все снимают?..”, “Мчимся-то мчимся, елки зелёные, а кого мчим?..” Для уяснения этого неожиданного недоразумения механик идёт к школьному учителю, который может дать лишь традиционную интерпретацию: “Гоголь был захвачен движением, и пришла мысль о Руси, о её судьбе…” На вопрос, как же быть с Чичиковым-то, и у школьного учителя нет ответа. Он в конце концов констатирует: “Надо сказать, что за всю мою педагогическую деятельность, сколько я ни сталкивался с этим отрывком, ни разу вот так не подумал. И ни от кого не слышал. <…> Вот ведь!.. И так можно, оказывается, понять” 15.

Шукшинскому герою, читателю ХХвека, пришло в голову то, что не приходило ни читателям прошлого столетия, ни самому Гоголю — не приходило именно потому, что возникший в народной песне и закрепившийся в народном сознании образ тройки выступал как семантически самодостаточный и как будто не предполагал, что в тройке может находиться еще какой-то “путник”. “Путник” был как будто лишним — и в этом смысле “неразличимым” — поэтическим образом.

В первых набросках знаменитое пушкинское стихотворение “Бесы” (1830) начиналось так:

Тройкаедетвтёмномполе,

Колокольчикдин-дин-дин.

Скучно, страшнопоневоле

Средьбелеющихравнин. (III, 832)

При дальнейших переделках Пушкин уточнял прежде всего фигуру субъекта движения. Сначала “тройку” заменил “путник” (“Путник едет <в> чистом поле”: III, 832), затем — лирическое “мы” (“Едем, едем в чистом поле”: III, 834), наконец — лирическое “я” (“Еду, еду в чистом поле”: III, 236). Сама возможность подобной “цепочки” вариантов, обозначающих субъекта движения, демонстрирует, во-первых, то, что исходная “тройка” поэтически воспринималась не только как живое (ср. в одном из вариантов: “Тройка стала и храпит…”: III, 836), но и как полноценно мыслящее существо; во-вторых, что этот субъект движения оказывался изначально связан с идеальными возможностями человеческого “я”; в-третьих, он оказывался семантически “неинтересен” — его можно было и “пропустить”… Если “тройка” то же самое, что “путник”, “мы” и “я” — то какой смысл обозначать какие-либо дополнительные характерологические черты этого “я”? И не всё ли равно, кто едет в конкретной русской “тройке” — Чичиков или какой-нибудь Правдин; важна сама поэзия движения…

Всё это усугублялось той особенностью, что в русской поэзии пушкинской эпохи существовала установка на некую коллективную разработку сходных мотивов. Устойчивый поэтический образ “тройки” возник, как мы видели, из неявного творческого содружества Пушкина, Вяземского и Глинки — “соседние” с этим образом поэтические мотивы тоже тяготели к повторению. Так одновременно и независимо друг от друга Пушкин и Вяземский создают поэтические описания “метели” — и восприятие её путником, застигнутым метелью в дороге. Пушкинские “Бесы” (1830) и стихотворение Вяземского “Метель” из цикла “Зимние карикатуры” (1829) обнаруживают неожиданное сходство в разработке основных мотивов и даже параллелизм основных семантических ситуаций. Всё это рождает попросту одинаковые образы (cм. таблицу).

ПушкинВяземский

снеглетучий

Мутнонебо, ночьмутна

Колокольчикдин-дин-дин…

Вседорогизанесло

Хотьубей, следаневидно…

Вполебеснасводит, видно

Дакружитпосторонам.

Воттеперьвоврагтолкает

Одичалогоконя…

Чтотамвполе?”

Ктоихзнает? пеньильволк?

Снегсверхубьёт, снегвеетснизу,

Нетвоздуха, небес, земли…

Тамколокольчикгде-тобряк…

Пойдешьвперёд, поищешьсбоку,

Всёглушь, всёснегдамёрзлыйпар…

Тутвыскочитпроказниклеший,

Емураздольевкутерьме…

Ивполночьсамуюсдороги

Кибитканабокивовраг.

Иразвеволкночнымдозором

Придётпроведатьктотутесть.

Актуально: