Анна Ахматова

Александрова Т. Л.

"Я совершила по этой поэзии долгий и страшный путь, и со светильником, и в полной темноте, с уверенностью лунатика шагая по самому краю", – записала в дневнике Анна Ахматова в День Победы 9 мая 1963 г. (Ахматова А.А. Листки из дневника. – Ахматова А.А. Собр. Соч. в 6-ти тт. Т. 5. С. 125). Подведение итогов жизни именно в этот день не случайно: последние ее годы были исполнены ощущения победы над судьбой.

Свой путь в литературе Ахматова начала на пике расцвета культуры Серебряного века, пережила войны и революции, и завершила его в успокоенной советской действительности 60-х гг. Всегда оставаясь собой, она во многом изменила эпоху: для целых поколений советской интеллигенции она была олицетворением всего лучшего в культуре дореволюционной России, своим творчеством и самим своим обликом она пробуждала интерес и любовь к прошлому родной страны. Но оставаясь собой, поэтесса прошла значительный путь духовной эволюции. Об итогах этой эволюции писал ей из эмиграции Б.К. Зайцев: "Вот и выросла "веселая грешница", насмешница царскосельская – из юной элегантной дамы в первую поэтессу Родной Земли, голосом сильным и зрелым, скорбно-звенящим стала как бы глашатаем беззащитных и страждущих, грозным обличителем зла, свирепости" (Зайцев Б.К. Ахматовой. – Зайцев Б.К. Собр. соч. Т. 6. С. 351).

Жизненная история Ахматовой дает пример поразительной стойкости и способности в любых испытаниях сохранить патриотизм, достоинство и верность своим убеждениям; пример того, что терпение есть преодоление зла.

Биография

"Я родилась в один год с Чарли Чаплином, – писала Ахматова в набросках воспоминаний, встраивая, как это было ей свойственно, личную судьбу в контекст эпохи, – и "Крейцеровой сонатой" Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется знаменитая древняя "Иванова ночь" – 23 июня (Midsummer Night).

Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Ее мать была чингизидкой, татаркой, княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем" (Ахматова А.А. Pro domo sua. – В кн. Ахматова А.А. Собр. соч. в 6-ти тт., Т. 5. Биографическая проза. М., 2001, С. 164). Княжеское происхождение прабабки – не более чем миф, но Ахматова верила в него и даже, допуская некоторую вольность в обращении с календарем, перетягивала свой день рождения с 23 июня по новому стилю на то же число по старому – т.е. 6 июля – день празднования в честь Владимирской иконы Божией Матери в память избавления Москвы от нашествия хана Ахмата в 1480 г. Что ж – творить миф о своей судьбе – неотъемлемое право поэта.

Сейчас, когда поэзия Ахматовой вошла в золотой фонд русской лирики, и псевдоним давно заслонил ее настоящую фамилию, объяснение причин, побудивших Анну Андреевну Гoренко скрыться за "татарским именем" прабабки, звучит странно и даже несколько комично: когда в 1907 г. стихи 18-летней поэтессы впервые появились в печати, ее отец, Андрей Антонович (1848 – 1915), морской инженер, попросил дочь "не срамить его честное имя".

Надо сказать, что слово "поэтесса" Ахматова терпеть не могла и считала, что мужским и женским может и должен быть костюм, но никак не творчество, и себя называла "поэтом". Тем не менее в биографическом очерке частое повторение слова "поэт" применительно к особе женского пола звучит тяжело и напыщенно – поэтому в дальнейшем мы все же будем называть Ахматову нелюбимым ею словом.

Анна Андреевна Горенко родилась в Одессе, но еще в младенчестве была перевезена на север, в окрестности Петербурга. Некоторое время семья жила в Павловске, затем надолго поселилась в Царском Селе. От природы одаренная удивительным умением видеть во внешних знаках отражение внутренней сути, будущая поэтесса еще ребенком сумела уловить и навсегда запомнить приметы уходящего XIX века. "Петербург я начинаю помнить очень рано, – писала она, – в девяностых годах. Это Петербург дотрамвайный, лошадиный, коночный, грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов. Воспринимался он особенно свежо и остро после тихого и благоуханного Царского Села. Внутри Гостиного двора тучи голубей, в угловых нишах галерей – большие иконы в золоченых окладах и неугасимые лампады. Нева – в судах. Много иностранной речи на улицах. В окраске домов очень много красного (как Зимний), багрового, розового и совсем не было этих бежевых и серых колеров, которые теперь так уныло сливаются с морозным паром или ленинградскими сумерками (Ахматова. Pro domo sua. С. 172). С прозаическим описанием этого ушедшего Петербурга ее детства перекликается поэтическое:

Россия Достоевского. Луна

Почти на четверть скрыта колокольней.

Торгуют кабаки, летят пролетки,

Пятиэтажные растут громады

В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.

Везде танцклассы, вывески менял,

А рядом "Henriette", "Basile", "Andre"

И пышные гроба: "Шумилов-старший".

Но впрочем, город мало изменился…

…Шуршанье юбок, клетчатые пледы,

Ореховые рамы у зеркал,

Каренинской красою изумленных,

И в коридорах узких те обои,

Которыми мы любовались в детстве,

Под желтой керосиновою лампой,

И тот же плюш на креслах…

Все разночинно, наспех, как-нибудь…

Отцы и деды непонятны. Земли

Заложены. И в Бадене – рулетка.

И женщина с прозрачными глазами

(Такой глубокой синевы, что море

Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),

С редчайшим именем и белой ручкой,

И добротой, которую в наследство

Я от нее как будто получила, -

Ненужный дар моей жестокой жизни…

Женщина "с редчайшим именем" – это мать поэтессы, Инна Эразмовна (1856 – 1930) (урожденная Стогова). В семье Анна была третьим ребенком из шести: у нее были старшие сестра и брат, Инна и Андрей, и младшие – две сестры и брат: Ирина, Ия и Виктор. "Говорить о детстве и легко и трудно. – писала она. – Благодаря его статичности его легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны" (Pro domo sua. С. 214). О том же – стихи:

И никакого розового детства…

Веснушечек, и мишек, и кудряшек,

И добрых теть, и страшных дядь, и даже

Приятелей средь камешков речных.

Себе самой я с самого начала

То чьим-то сном казалась или бредом,

Иль отраженьем в зеркале чужом,

Без имени, без плоти, без причины.

Уже я знала список преступлений,

Которые должна я совершить… (Северные элегии. Дополнения. (5) О десятых годах).

Последние слова следует отметить особо. Близкий поэтессе человек, В.С. Срезневская, подруга с гимназических лет, тоже указывала на эту "довольно существенную черту в ее творчестве: предчувствие своей судьбы". (Ахматова А.А. Собр. соч. Т. 5. С. 339). Ахматова, несомненно, мистик по натуре (интересно, что ее небесной покровительницей была Анна Пророчица, память которой празднуется 16 февраля). И стихи, и проза Ахматовой передают ощущение таинственной взаимосвязи, сцепляющей события жизни, по которой поэтессу ведет обостренная интуиция, не столько знание, сколько вeдение сокровенной "природы вещей". И в то же время мало у кого даже из поэтов-мужчин можно встретить столь строго-рационалистический образ мысли. Как в ней это сочеталась – один из многих ее парадоксов.

Интуиция проявилась у нее уже в детстве. Ей было семь лет, когда умерла от туберкулеза младшая сестра, четырехлетняя Ирина, Рика, как ее звали в семье. Туберкулез был наследственной болезнью, проявлявшейся у всех женщин семьи и сведшей в могилу в молодом возрасте и двух других ее сестер. Больную Рику изолировали от других детей – она жила у тетки, и то, что она умерла, скрывали от детей, но маленькая Аня почувствовала эту смерть на расстоянии.

В том, как Ахматова пишет о себе, чувствуется личность особого измерения. То, что для многих непостижимо, для нее – естественно, и, напротив, с общепонятным у нее как будто нелады. Себя она начала помнить очень рано – лет с двух. Когда ей было пять, старших стали учить французскому языку, и она тоже "от нечего делать выучилась болтать по-французски", еще не зная русской грамоты. В доме было принято говорить между собой по-французски (братья и сестры, привыкнув к французской речи, говорили друг другу "вы", что немало удивляло гимназических друзей и подруг), но почему-то почти не водилось русских книг, из поэзии – только один толстый том Некрасова. Может быть, это обстоятельство предопределило важную особенность стиля Ахматовой, о которой потом писали исследователи: ее несомненную генетическую связь именно с русской прозой (в эпоху Некрасова поэзия тоже была устремлена к прозе). "Читать научилась поздно, кажется семи лет (по азбуке Льва Толстого), – вспоминала она. – но в восемь лет уже читала Тургенева. Первая бессонная ночь – "Братья Карамазовы" (Pro domo sua. С. 181).

Творчество Ахматова всегда описывала как тайну. Ее объяснение собственного творчества всегда звучит как описание опыта соприкосновения с иным миром. Ее стихи всегда "вырастают", "приходят", "самозагораются". Так, наверное, пифия могла бы попытаться объяснить случившееся ей откровение. В то же время от поэзии она, повинуясь веянью эпохи, требовала, прежде всего мастерства.

Само обращение Ани Горенко к поэтическому творчеству ознаменовано тайной. В 10 лет, едва поступив в гимназию, Аня Горенко тяжело заболела – вероятно, оспой. Неделю девочка находилась в беспамятстве, врачи говорили, что надежды на выздоровление нет. Тем не менее она выжила, но на некоторое время полностью потеряла слух. А начав поправляться, начала также писать стихи. Впрочем, сама Ахматова оценивала свои первые опыты беспощадно: "Первое стихотворение я написала, когда мне было 11 лет (оно было чудовищным), но уже раньше отец называл меня почему-то "декадентской поэтессой"" (Pro domo sua, С. 175).

Еще о детстве:"Языческое детство. В окрестностях этой дачи ("Отрада", Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) я получила прозвище "дикая девочка", потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т.д., бросалась с лодки в открытое море, купалась во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень. Однако в Царском Селе она делала все, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела, сложив по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец брал ее с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр. Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III и на картинных выставках. <...> Зимой часто на катке в парке…" (Там же. С. 214)

Примерно в этом возрасте и запомнила ее Валерия Срезневская (в девичестве Тюльпанова): "С Аней мы познакомились в Гунгебурге – довольно модном тогда курорте близ Нарвы, – где семьи наши жили на даче. Обе мы имели гувернанток, обе болтали бегло по-французски и по-немецки – и обе ходили с нашими "мадамами" на площадку около курзала, где дети играли в разные игры, а мадамы сплетничали, сидя на скамьях. Аня была худенькой стриженой девочкой, ничем не примечательной, довольно тихонькой и замкнутой" (Ахматова А.А. Собр. соч. Т. 5. С. 337 – 338 (из воспоминаний В. Срезневской).

В гимназии они были просто приятельницами, настоящая дружба пришла потом – тем не менее, впечатления Валерии Сергеевны имеют особую ценность, потому что на ее глазах подруга из "ничем не примечательной девочки" превратилась в девушку, вдохновлявшую поэтов, и именно она оказалась свидетельницей знакомства Анны Горенко с Николаем Гумилевым. Ко времени этого знакомства "она очень выросла, стала очень стройной, с прелестной хрупкой фигуркой чуть развившейся девушки, с очень черными, очень длинными и густыми волосами, прямыми как водоросли, с очень белыми точеными красивыми руками и ногами, с несколько безжизненной бледностью очень определенно вычерченного лица, с глубокими большими светлыми глазами, странно выделяющимися на фоне черных волос и темных бровей и ресниц. Она была неутомимой наядой в воде, неутомимой скиталицей-пешеходом, лазала как кошка и плавала как рыба. Почему-то считалась лунатичкой – и не очень импонировала "добродетельным" обывательницам затхлого и очень дурно и глупо воспитанного Царского Села" (Там же. С. 339). Лунатичкой Аня считалась не без оснований – в детстве у нее бывали проявления лунатизма, да и в последующие годы луна, по ее собственным признаниям, действовала на нее как-то особенно.

Накануне Рождества 1903 / 1904 гг. Аня Горенко и Валя Тюльпанова вместе с братом Вали отправились в Гостиный двор покупать елочные украшения. Там случайно встретились с братьями Гумилевыми. Оказалось, что Валя, более живая и общительная, уже знакома с ними. Домой возвращались вместе, Валя пошла с Митей, Аня – с Колей. После этого Валя нередко видела Колю у дома Горенко. Семья жила замкнутой жизнью, и чтобы проникнуть в эту крепость, молодой человек искал знакомства с братом Ани, Андреем. "Нюте он не нравился, – свидетельствует Валерия Сергеевна, – вероятно, в этом возрасте девочки мечтают о разочарованных молодых людях старше 25 лет, познавших уже много запретных плодов и пресытившихся их пряным вкусом" (Там же, С. 341). Действительно, в отрочестве Ане нравился не гимназист Гумилев, а более взрослый молодой человек – Владимир Викторович Голенищев-Кутузов, студент восточного отделения Петербургского университета. Над влюбленным гимназистом подружки посмеивались и с типично-девчоночьей вредностью, зная, что он плохо знает немецкий, часами читали перед ним вслух немецкие стихи.

Зато начинающий поэт Гумилев увидел в девочке-подростке свою музу, – Еву, Беатриче, лунную деву, русалку.

…У русалки мерцающий взгляд,

Умирающий взгляд полуночи,

Он блестит то длинней, то короче,

Когда ветры морские кричат.

У русалки чарующий взгляд,

У русалки печальные очи.

Я люблю ее, деву-ундину,

Озаренную тайной ночной,

Я люблю ее взгляд зоревой

И горящие негой рубины.

Потому что я сам из пучины

Из бездонной пучины морской ("Русалка" <1904>)

Воспоминания – и самой Ахматовой, и Срезневской – объясняют, почему он видел ее именно такой.

"Выбросить меня из творческой биографии Гумилева невозможно, как Л.Д. Менделееву – из биографии Блока", – писала впоследствии Ахматова (<Листки из дневника>. Собр. соч. Т. 5, С. 119). И сама признавала: "Удивительно, что поэт, влиявший на целые поколения после своей смерти, не оказал ни малейшего влияния на девочку, которая была с ним рядом, и к которой он был привязан огромной трагической любовью" (Там же. С. 137).

Юность. Ахматова и Гумилев.

Первыми серьезными потрясениями, выходящими за пределы узкого личного мирка, были "кровавое воскресенье" и гибель русского флота при Цусиме в мае 1905 г. В семье, где отец в силу профессии был связан с флотом, это событие переживалось как личная трагедия.

…А на закат наложен

Был белый траур черемух,

Что осыпался мелким

Душистым сухим дождем…

И облака сквозили

Кровавой цусимской пеной,

И плавно ландо катили

Теперешних мертвецов… (Из цикла "Юность")

"Непременно 9 января и Цусима, – писала Ахматова в дневнике, – потрясение на всю жизнь, и так как первое, то особенно страшное" (Pro domo sua, С. 163).

Так случилось, что общероссийские нестроения в семье Горенко отозвались внутренними: в 1905 г. отец и мать, уже немолодые, почему-то разошлись. Конкретные причины биографы Ахматовой, как правило, не уточняют, но противоречия, вероятно, назревали давно – и они набрасывают некую тень на детство поэтессы. Отец, выйдя в отставку, поселился в Петербурге, а Инна Эразмовна с детьми перебралась на юг, в Евпаторию. В том же году умерла от туберкулеза старшая дочь, 20-летняя Инна.

Жизнь на юге стала для Ани Горенко достойным завершением "языческого детства". Себя тогдашнюю она позднее преобразила в героиню поэмы "У самого моря" (1914 г.):

…Бухты изрезали низкий берег,

Все корабли убежали в море,

А я сушила соленую косу

За версту от земли на плоском камне.

Ко мне приплывала зеленая рыба,

Ко мне прилетала белая чайка,

А я была дерзкой, злой и веселой

И вовсе не – знала, что это – счастье…

В связи с переездом в гимназическом ее обучении случился перерыв, в течение которого она занималась с преподавателем, и только в 1906 г. тетя повезла ее в Киев держать вступительные экзамены в Фундуклеевскую гимназию. Преподавание в гимназии велось на достаточно высоком уровне. Психологию, например, преподавал будущий философ Г.Г. Шпет (1878 – 1937) – однако гордости за свою знаменитую ученицу он впоследствии не испытывал, напротив, отзывался о ее поэзии резко, говоря, что "ничтожное содержание в многообещающей форме есть эстетическая лживость".

Уже в гимназические годы что-то выделяло Аню Горенко из среды одноклассниц – какая-то особая женственность, изящество. Даже форменное платье у нее было элегантно и сидело на ней как влитое. Она действительно бывала "дерзкой, злой и веселой", в общении усвоила себе несколько презрительную манеру. Одна из ее соучениц вспоминала инцидент на уроке рукоделия. Нужно было шить ночную сорочку. Каждая ученица должна была принести свой материал. Все принесли что-то более или менее заурядное, а Горенко – какую-то необыкновенную ткань, широкую и полупрозрачную. Учительница сделала замечание: "Это же надеть будет неприлично!" "Вам – может быть, – невозмутимо ответила девочка, – но не мне". Серьезных последствий, правда, инцидент не имел, – в общем-то гимназистка Горенко была на хорошем счету. "В гимназии училась разно: в младших классах – плохо, в старших – хорошо" – вспоминала она (Pro domo sua. С. 180).

Веселой дерзостью ее натура не исчерпывалась. Та же соученица вспоминала и совсем другое: "В церкви полумрак. Народу мало. Усердно кладут земные поклоны старушки-богомолки, истово крестятся и шепчут молитвы. Налево, в темное приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряженная. Взгляд сосредоточенно устремлен вперед. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю свое первоначальное желание окликнуть ее. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: "Какая странная Горенко! Какая она своеобразная!"" (воспоминания В.А.Бар в кн. "Воспоминания об Анне Ахматовой". М., 1991. С. 28 – далее ВА).

Окончив гимназию, осенью 1907 г. Анна Горенко поступила на юридический факультет Высших Женских курсов. Из предусмотренных программой дисциплин ей нравились только история права и латынь, изучение которой подспудно способствовало формированию будущего ахматовского "классицизма". В те же годы она увлекалась французскими символистами, впитывала и достижения современной русской поэзии, знакомясь с творчеством Брюсова, Блока, Белого, Кузмина и др.

Несколько раз к ней приезжал Гумилев, неотступный в решимости завоевать сердце своей "русалки". "Бесконечное жениховство Николая Степановича и мои столь же бесконечные отказы, наконец, утомили даже мою кроткую маму и она сказала мне с упреком "Невеста неневестная", что показалось мне кощунством. – писала Ахматова. – Почти каждая наша встреча кончалась моим отказом" (<Листки из дневника> Собр. соч. Т. 5. С. 127). Так продолжалось до начала 1910 г.

По поздним записям Ахматовой вообще невозможно понять, что все-таки в конце концов заставило ее дать согласие стать женой Гумилева. Она болезненно воспринимала почти все, что было написано о поэте эмигрантскими мемуаристами, и с негодованием относилась к попыткам истолковать их отношения. В.С. Срезневская, следуя установкам Ахматовой, говорит, что в ее лирике Гумилев не отразился, в то время как у него образ жены маячит вплоть до последних стихотворений. Однако ранние стихи Ахматовой позволяют усомниться в этом утверждении – в них отчетливо запечатлелось робкое, стыдливое, полное сомнений, но все-таки вполне определенное чувство молодой девушки.

И как будто по ошибке

Я сказала: "Ты…"

Озарила тень улыбки

Милые черты.

От подобных оговорок

Всякий вспыхнет взор…

Я люблю тебя, как сорок

Ласковых сестер. ("Читая "Гамлета"", 1909)

После свадьбы Гумилев и Ахматова уехали в Париж. Артистическую столицу мира она запомнила в четкой определенности временного среза: "То, чем был тогда Париж, уже в начале 20-х годов называлось vieux Paris <старый Париж – фр.> или Paris avant guerre <довоенный Париж – фр.>. Еще во множестве процветали фиакры. У кучеров были свои кабачки, которые назывались "Au rendez-vous des cochers" <"свидание кучеров" – фр.>, и еще живы были мои молодые современники, вскоре погибшие на Марне и под Верденом. Все левые художники, кроме Модильяни, были признаны. Пикассо был столь же знаменит, как сегодня, но тогда говорили "Пикассо и Брак". Ида Рубинштейн играла Саломею, становились изящной традицией дягилевские Ballets Russes (Стравинский, Нижинский, Павлова, Карсавина, Бакст" ("Листки из дневника". С. 12).

Самым памятным материальным знаком пребывания Ахматовой в Париже стали ее графические портреты работы Амедео Модильяни, с которым она познакомилась и запросто встречалась в Париже. Художник подарил ей 16 рисунков, все кроме одного погибли в первые годы революции. Наиболее известный, на котором Ахматова изображена полулежа, датирован, впрочем, 1911 г. – временем второй ее поездки во Францию. Ахматова берегла его всю жизнь как святыню, – он напоминал ей те, самые безоблачные, ее годы.

Он не траурный, он не мрачный,

Он почти как сквозной дымок,

Полуброшенной новобрачной

Черно-белый легкий венок.

А под ним тот профиль горбатый

И парижской челки атлас,

И зеленый, продолговатый,

Очень зорко видящий глаз. ("Рисунок на книге стихов")

Среди работ Модильяни насчитывается около 150 рисунков, на которых узнаваемо запечатлелась внешность Ахматовой. На многих она изображена обнаженной. Впрочем, сама она писала, что рисунки художник делал дома, руководствуясь памятью и воображением. А что молодая иностранка сильно заинтересовала художника, нет никаких сомнений. По ее воспоминаниям, это был единственный человек в ее жизни, который мог оказаться под ее окном в любой час суток. Среди набросков к "Поэме без героя" есть и такие строки, не вошедшие в окончательный текст поэмы:

В синеватом Париж тумане,

И, наверно, опять Модильяни

Незаметно бродит за мной.

У него печальное свойство

Даже в сон мой вносить расстройство

И быть многих бедствий виной.

(Анна Ахматова. Собр. соч. в 2-х тт. М. 1996. Т. 2. С. 145).

Некоторые современные исследователи предполагают, что Ахматову и Модильяни связывало взаимное чувство. Во всяком случае, у Гумилева с художником из-за жены случился конфликт. Не исключено, что именно из-за него поэт так быстро переменился в отношении новобрачной. В начале июня супруги вернулись в Петербург, а в сентябре Гумилев уехал в длительное путешествие по Африке. Ахматова, оставшись одна, писала стихи, составившие первый ее сборник, "Вечер". В нем ясно прочитывается сюжет: молодая женщина замужем, но любит кого-то другого. Кто все-таки на самом деле ее "сероглазый король" – понять трудно. По портретным признакам это может быть и Гумилев, и Модильяни и кто угодно другой и несколько человек сразу. Вообще в ее стихах важен не столько адресат, сколько ее собственное отражение. Надежда Мандельштам, жена поэта, знавшая Ахматову много лет, писала о ее свойстве "жить в зеркалах". "Это совсем не эгоцентризм, а тоже высокий дар души, потому что она со всею щедростью дарила себя каждому из своих друзей, жила в них, как в зеркалах, искала в них отзвука своих мыслей и чувств. Вот почему, в сущности, безразлично, к кому обращены ее стихи, важна только она сама, остающаяся неизменной и развивающаяся по собственным внутренним законам. (Мандельштам Н.Я. Из воспоминаний. – ВА. С. 311).

Ахматова, по ее собственному признанию, с самого начала понимала, что ее свадьба с Гумилевым – начало конца их отношений. Но несмотря на все вещие предчувствия, она не могла не испытывать разочарования, видя, что семейная жизнь складывается неудачно. Отошедшее в прошлое время "Дафниса и Хлои" уже казалось ей радужным:

В ремешках пенал и книги были,

Возвращалась я домой из школы.

Эти липы, верно, не забыли

Нашей встречи, мальчик мой веселый.

Только, ставши лебедем надменным,

Изменился серый лебеденок.

А на жизнь мою лучом нетленным

Грусть легла, и голос мой незвонок. (1912)

С особенным возмущением Ахматова отвергала утверждения мемуаристов, писавших, что она ревновала мужа. "…Совершенно чудовищная басня (из мемории С. Маковского) о том, что Аня была ревнивой женой. Если покопаться, наверно, окажется, что эта легенда идет от эмигрантских старушек, которым очень хочется быть счастливыми соперницами такой женщины, как Аня. Но, боюсь, что им ничего не поможет. Они останутся в предназначенной им неизвестности. А Аня – Ахматовой" (<"Листки из дневника". С. 124>). Добрая воля читателя – кому верить больше: Сергею Маковскому, Ахматовой – через полвека, или ее стихам 10-х гг., на основании которых мемуаристы и строили свои предположения:

…Муза! ты видишь, как счастливы все –

Девушки, женщины, вдовы…

Лучше погибну на колесе,

Только не эти оковы.

Знаю: гадая, и мне обрывать

Нежный цветок маргаритку.

Должен на этой земле испытать

Каждый любовную пытку.

Жду до зари на окошке свечу

И ни о ком не тоскую,

Но не хочу, не хочу, не хочу

Знать, как целуют другую… ("Музе", 1911 г.)

Казалось бы, сказано предельно ясно. Но все же исследователи не случайно отмечали, что "дневниковость" и кажущаяся открытость лирики Ахматовой обманчива: "вещь в себе" может оказаться не такой, какой она открывается в качестве "вещи для нас". На первый взгляд, ее сборники оставляют впечатление "движения от чувства к чувству". А между тем, в единый сюжет ее стихи не складываются, в них сплошь – первые и последние встречи, между которыми как будто ничего и нет. "Лирика для Ахматовой не душевное сырье, но глубочайшее преображение внутреннего опыта, – писала известный литературовед и знакомая Ахматовой Лидия Гинзбург, – перевод его в другой ключ, где нет стыда и тайное принадлежит всем. В лирических стихах читатель хочет узнать не столько поэта, сколько себя. Отсюда парадокс лирики: самый субъективный род литературы, она, как никакой другой, тяготеет к объективному. В этом именно смысле Анна Андреевна говорила: "Стихи должны быть бесстыдными". Это означало: по законам поэтического преображения поэт смеет говорить о самом личном – из личного оно уже стало общим" (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминаний. – ВА. С. 127). Именно поэтому Ахматова говорила также, что "Лирические стихи – лучшая броня, лучшее прикрытие" (Ильина Н. Анна Ахматова в последние годы ее жизни.– ВА. С. 584).

Все это правда. Но все же есть и другая правда: сколько бы ни обличали литературоведы порочную страсть к "угадыванию" адресатов, стремление узнать, что же все-таки на самом деле чувствовал поэт, остается естественной потребностью читателя. Интересно, что мать поэтессы, Инна Эразмовна, не знакомая с высокими теориями о "преображении личного опыта", прочитав стихи дочери, заплакала: "Я не знаю, я вижу только, что моей дочке – плохо". Так что воспринимать поэзию Ахматовой в отдельности от ее жизни было бы тоже неверно, тем более, что она не писала ничего, что не было бы ею пережито, и драма ее долгого схождения и скорого разрыва с Гумилевым, конечно же, отразилась в ее поэзии.

Будучи поэтом сама, Ахматова не смогла стать "женой поэта" – просто потому, что не имела такого призвания. Можно ли винить ее за это? Если и винить, то ее наказание было в ней самой. Будущее показало, что она и потом не могла быть счастлива в семейной жизни – ни с кем. Ее подруги, прошедшие обычный женский жизненный путь, понимали это и не осуждали ее: "Она несколько раз соединяла свою жизнь с полюбившимся человеком, – писала Н.Г. Чулкова, жена поэта Георгия Чулкова, – но эта связь, иногда довольно продолжительная, обрывалась, и снова одиночество, и снова стихи, полные горечи и мужества. Должно быть, никогда не была она понята любимым человеком до конца, а может быть, поэту и не суждено быть понятым?" (Чулкова Н.Г. Об Анне Ахматовой. – ВА. С. 40) А В.С. Срезневская даже возвела частный опыт Ахматовой в общую формулу: "Женщина с таким свободолюбием и с таким громадным внутренним содержанием, мне думается, счастлива только тогда, когда ни от чего и, тем более, ни от кого не зависит" (Срезневская В.С. Дафнис и Хлоя. – ВА. С. 12)

Биограф Ахматовой, Аманда Хейт, работавшая, можно сказать, под руководством самой поэтессы, писала так: "Брак с Гумилевым не исцелял от одиночества. Ахматова, как видно, не была способна к простым проявлениям любви, делающей возможной совместную жизнь с другим человеком. Она и Гумилев, который во многих отношениях был похож на нее, не понимали, ни почему они живут под одной крышей, ни что им делать с их ребенком. <…> Очень любопытна в этом смысле единственная общая фотография Гумилевых: она кажется не столько семейным снимком, сколько смонтированной из трех самостоятельных фотографий" (Хейт А. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. М., 1991, С. 46).

В своих отношениях с Гумилевым Ахматова в поздние свои годы хотела видеть и помнить только высокий строй отношений, взаимное уважение двух крупных личностей, все мелкое, что к этому примешивалось, ее раздражало. Не принимала она и предпринимавшихся попыток возвысить за счет Гумилева ее саму. С возмущением отвергала версию, что муж запрещал ей печататься (подтекст – "из зависти"), обвиняя скорее себя, чем его. "Что Николай Степанович не любил мои ранние стихи – это правда. Да и за что их можно было любить?" (Листки из дневника. С. 101). Он предлагал ей попробовать себя в каком-нибудь другом виде искусства: к примеру, заняться танцем: "Ты такая гибкая!" В то же время она вспоминала, что именно Гумилев, вернувшись из Африки и познакомившись с новыми ее стихами, решительно сказал: "Ты поэт, надо делать книгу".

В Гумилеве она – по крайней мере, с годами, – поняла главное: его ясновидение и устремленность в будущее. "Гумилев – поэт еще не прочитанный. – писала она. – Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы" (<Листки из дневника>, С. 101). А размышляя об итогах совместной жизни, вспоминала свой разговор с ним: "…в 1916 г., когда я сказала что-то неодобрительное о наших отношениях, он возразил: "Нет, ты научила меня верить в Бога и любить Россию"" (Там же. С. 119).

Мир "Бродячей собаки"

В Петербурге Ахматова легко и быстро вошла в литературную среду. Миром Гумилева были дальние странствия, миром Ахматовой – та богемная среда, которую много лет спустя она вспоминала в "Поэме без героя". С образованием "Цеха поэтов" Ахматова стала его секретарем, в ее обязанности входило рассылать участникам приглашения на каждое очередное заседание. Довольно часто посещала она и артистическое кафе "Бродячая собака".

"…Мне неизвестно, чем должна была быть "Бродячая собака" по первоначальному замыслу основателей, учредивших ее при Художественном обществе Интимного театра, – писал поэт-футурист Бенедикт Лившиц, – но в тринадцатом году она была единственным островком в ночном Петербурге, где литературная и артистическая молодежь, в виде общего правила не имевшая ни гроша за душой, чувствовала себя, как дома". (Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. – Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 160 – 161).

""Бродячая собака" была открыта три раза в неделю, – вспоминал поэт Георгий Иванов. Собирались поздно, после двенадцати. К одиннадцати часам, официальному часу открытия, съезжались одни "фармацевты". Так на жаргоне "Собаки" звались все случайные посетители, от флигель-адьютанта до ветеринарного врача. Они платили за вход три рубля, пили шампанское и всему удивлялись.

Чтобы попасть в "Собаку", надо было разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора, в третьем завернуть налево, спуститься вниз ступеней десять и толкнуть обитую клеенкой дверь. Тотчас же вас ошеломляли музыка, духота, пестрота стен, шум электрического вентилятора, гудевшего, как аэроплан. <…>

Комнат в "Бродячей собаке" всего три. Буфетная и две "залы" – одна побольше, другая совсем крохотная. Это обыкновенный подвал, кажется, в прошлом ренсковой погреб. Теперь стены пестро расписаны Судейкиным, Белкиным, Кульбиным. В главной зале вместо люстры выкрашенный сусальным золотом обруч. Ярко горит огромный кирпичный камин. На одной из стен большое овальное зеркало. Под ним – длинный диван – особо почетное место. Низкие столы, соломенные табуретки <…> Сводчатые комнаты "Собаки", заволоченные табачным дымом, становились к утру чуть волшебными, чуть "из Гофмана". На эстраде кто-то читает стихи, его перебивает музыка или рояль. Кто-то ссорится, кто-то объясняется в любви <…> Ражий Маяковский обыгрывает кого-то в орлянку. О.А. Судейкина, похожая на куклу, с прелестной, какой-то кукольно механической грацией танцует "полечку" – свой коронный номер. Сам "мэтр Судейкин", скрестив по наполеоновски руки, с трубкой в зубах, мрачно стоит в углу. Может быть, он совершенно трезв, может быть – пьян, – решить трудно <…> За "поэтическим" столом идет упражнение в писании шуточных стихов. Все ломают голову, что бы такое изобрести. Предлагается, наконец, нечто совсем новое: каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строчке которого должно быть сочетание слов "жо-ра". Скрипят карандаши, хмурятся лбы. Наконец, время иссякло, все по очереди читают свои шедевры" (Иванов Г.В. Петербургские зимы. – Иванов Г.В. Собр. соч. в 3-х тт. Т. 3. С. 341).

Упомянутая мемуаристом Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина (1885 – 1945), актриса и художница, была близкой подругой Ахматовой. В "Поэме без героя" она стала символом всей предвоенной богемной жизни – порочной, но неотразимо-обаятельной, пленительной, влекущей.

Ты в Россию пришла ниоткуда,

О мое белокурое чудо,

Коломбина десятых годов!

Что глядишь ты так смутно и зорко,

Петербургская кукла, актерка,

Ты – один из моих двойников. <…>

Золотого ль века виденье

Или черное преступленье

В грозном хаосе давних дней?

Мне ответь хоть теперь: неужели

Ты когда-то жила в самом деле?

И топтала торцы площадей

Ослепительной ножкой своей?

Другую свою близкую подругу тех дней, красавицу-грузинку, княжну Саломею Николаевну Андроникову (1888 – 1982), воспетую Мандельштамом в стихотворении "Соломинка", в 1940 г. Ахматова вспоминала как "тень":

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,

Зачем всплываешь ты со дна погибших лет

И память хищная передо мной колышет

Прозрачный профиль твой за стеклами карет?

Как спорили тогда – ты ангел или птица!

Соломинкой тебя назвал поэт.

Равно на всех сквозь черные ресницы

Дарьяльских глаз струился нежный свет.

Флобер, бессонница и поздняя сирень

Тебя – красавицу тринадцатого года –

И твой безоблачный и равнодушный день

Напомнили… А мне такого рода

Воспоминанья не к лицу. О тень! ("Тень")

Равнодушные "красавицы тринадцатого года" были окружены восхищением и поклонением. Конечно, объяснения в любви, происходившие в стенах "Бродячей собаки" носили, по большей части, игриво-куртуазный характер, но случались и подлинные драмы, и даже трагедии. Так, в 1913 г. покончил с собой молодой поэт Всеволод Князев, безнадежно влюбленный в Ольгу Судейкину. Это самоубийство отозвалось болью в стихах Ахматовой. Возможно, она сама питала к "драгунскому Пьеро", как он назван в "Поэме без героя", некие чувства, а может быть, это самоубийство напоминало ей другое, которое в 1911 г. совершил тоже знакомый ей юноша – Михаил Линдеберг, застрелившийся во Владикавказе, – не исключено, что из любви к ней самой.

Влюблялись в нее многие. "Нет, красавицей она не была. – вспоминал поэт и критик Георгий Адамович, – Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своей выразительностью, неподдельностью, одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание. <...> К ней то и дело подходили люди знакомые и мало зн

Подобные работы:

Актуально: